Я твой бессменный арестант
Шрифт:
Потом ругались обиженно:
— В собственный ДПР не пущают! Окно забили.
— Карга безносая развонялась.
— Это тетя Дуня, — услужливо пояснил Горбатый.
— Была б помоложе, замухрыга …
Снова хлестали самогон, разевая мокрые, щелястые пасти, набирались до почернения и одурения. Снова горячились: брать сейф или не брать? Проклинали город, поносили приемник и весь белый свет.
Сизым маревом полыхался дым, заволакивая дальние углы. Поникший Хлыщ сорванным голосом цедил огрызки песен.
На морском песочке я Марусю встретил …Черный
— Банку ставлю за бабу! — возвопил Хльщ. — Пейте мою кровь, сосите мои яйца!
— Невтерпеж!
Настал момент, Горбатый давно подстерегал его, жаждал не просто услужить — осчастливить.
— У Николы Маруха есть! За стеной, у девок. В натуре, гадом буду! — бросил он лакомую кость.
Безошибочное, словно вымеренное чутье подстегивало Горбатого, а болезненное искушение втереться в доверие к сильным, любой ценой обрести безопасность граничило с безумием.
Парни встрепенулись.
— Веди, покажь!
Горбатнй резво драпанул на женскую половину, новенькие за ним. Сразу же вернулись, озабоченно шушукаясь:
— Перебудим малолеток, поднимут шухер!
— Сюда ее!
— Шмаровоз лохматый! — сверкнул пьяными зенками Черный. — Шкандыбай за ней!
— Канай на фиг! — артачился опальный вожак.
— Кому сказано? — приструнил его укротитель.
Так и не столковавшись, парни скинули с койки упирающегося Николу и пинками погнали по проходу. Скособоченная, в слезах, мохнатая морда Николы проплыла надо мной. Он путался в широких кальсонах, слегка сопротивлялся, но резкий толчок вышвырнул его за дверь.
Новенькие высыпали в прихожую.
— Пластанем тут! — зашептал Хлыщ.
— Встоячку?
— Не, парашу выбрось!
Параша тяжело взбулькнула и заплескалась у нашей койки. В нос шибануло острым, теплым зловонием.
Потушили свет. Я затаил дыхание и зажмурился. Затеваемое бесчинство вздымало волну отвращения более страшную, чем ожидание побоев.
— Ой, пустите! — совсем рядом вскрикнула перепуганная Маруха.
— Не шипи! От хрена не умрешь, а только потолстеешь!
— Нет, нет! — причитала Маруха придушенным шепотом и дрыгалась, не даваясь.
— Никто не узнает!
— Прикури свой бычок под хвостом у кота!
— Не брыкайся! Удавлю!
— Кричать бу… — поперхнулась на полуслове противившаяся Маруха: ей зажали рот.
Груда тел грузно плюхнулась на пол. Звуки борьбы, приглушенные вскрики: резкие, угрожающие — мужские и сдавленные, молящие — женские, перепутались в прихожей.
Дикая оторопь пронзила меня, как будто рядом кромсали ножами живую плоть.
— Отдайся, озолочу!
— Кобели, шакалы!
— Отпустись!
Прерывистое пыхтение и стоны бились в двух шагах от моего носа.
— Не зуди, стервь! Большого члена нечего бояться, она имеет свойство расширяться!
— Кончайте!
— Титьки в стороны, замуж не возьму!
— Довольно …
Никто ни единым звуком не нарушил жуткой тишины спальни. Лишь тяжелая, томительная возня да незатихающие бабьи всхлипы в предбаннике.
Было не до сна. Едва ли не обморочная жуть душила меня. Глаза намертво зажмурились, дергались колени, дрожало нутро. Я скрючился до боли в груди, не в силах совладать с потрясением и не понимая, почему так страшно и гнетуще.
Тырканье в прихожей длилось бесконечно.
Передышка на день, повторение разнузданной оргии, и та же жуткая, как перед казнью, полуобморочная муть. Парни орудовали уверенно и хладнокровно. Запуганная Маруха смирилась с многотрудной участью и покладисто, без скандала приволоклась в прихожую. Только Черный откололся от приятелей и, незаметно снюхавшись с Педей, залег в его постель.
Спальню захлестнул бардачный разгул. Куролесили почти до утра. Было страшно взглянуть на невообразимый бедлам у печки: полуголые тела среди сдвинутого каре пустых кроватей, раскиданные по полу матрасы, одеяла и подушки, разливанное море на тумбочках со стаканами мутной жижи, вскрытыми консервными банками, раскрошенным хлебом, раздавленными солеными огурцами.
Хлыщ дребезжал надрывным баском, дирижировал, словно шаманил, осеняя спальню взмахами длинных согнутых рук. Сомлевшие, едва ворочавшие языками, сипло подпевали остальные забулдыги.
Нервно звенел и временами ломался чистый голосок пьяненького Педи. Запомнилось несколько разрозненных отрывков и связные, неслыханные ранее куплеты на затасканный, забубенный мотив:
Тебе мерещится, Что водка плещется, И растревоженно звенит струна. Тебе мерещится, Что юбка хлещется, Полощет парусом, как по волнам. Тебе мерещится, Что не открестишься, Не отрыдаешься, не отдерешь. Еще мерещится Гаданье вещее Жидовки лагерной, что ты дойдешь! Тебе мерещится, Что финки скрещатся. И стынет в жилах кровь, — тебе хана! Рассвет заблещется, И вновь мерещится Любовь угарная и ночь без сна.Через день-другой я смекнул, что наше безгласное скопище остается вне внимания парней. Они не замечали нас ни спящих, ни бодрствующих, как не замечали стены и потолки, койки и парашу. Их пьяный загул ничем нам не угрожал. Накатило тупое безразличие. Я перестал со страхом воспринимать происходящее. Едва голова касалась подушки, здоровое расслабление охватывало сознание, и я засыпал глубоко и быстро, как ребенок.
Подробности дальнейших ночных возлияний в основном прошли мимо. Осталось несколько отчетливых сцен пробуждения, выпукло живописных в центре и затененных на периферии.