Я умею прыгать через лужи
Шрифт:
Он наклонялся над кроватью, расплываясь в слюнявой улыбке, и заискивающе спрашивал:
– Ну, как дела, в порядке? Не нужно ля тебе чего-нибудь?
Его манера держаться была мне неприятна - может; быть, потому, что он был добр и услужлив не из сострадания, а из страха. Ему грозила опасность потерять руку, - но ведь милосердие божие велико, и господь не оставит того, кто помогает больным. Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда отказывался от его услуг, хотя и самым дружелюбным образом.
Как-то раз, когда
– Он словно собака, приученная к поноске... Всякий когда он подходит ко мне, меня так и подмывает бросить палку, чтобы он принес ее обратно.
Этот больной никогда не лежал в постели спокойно, а вертелся с боку на бок, садился и снова ложился. Он то и дело взбивал свою подушку, поворачивал ее и так и этак и хмуро поглядывал на нее. Когда наступал вечер, он брал со своей тумбочки маленький молитвенник. Выражение его лица менялось, и он сразу переставал ворочаться. Из тайников души он извлекал приличествующую случаю серьезность и облекался в нее, как в платье.
Запястье своей искалеченной и забинтованной руки он обвил цепочкой, к которой было прикреплено миниатюрное распятие. Он напряженно и сосредоточенно по нескольку минут прижимал к губам металлический крестик.
Ему, по-видимому, казалось, что при чтении молитвенника он не проявляет достаточной набожности; две глубокие складки залегали между его бровями, я он медленно шевелил губами, произнося слова молитвы.
Как-то вечером Мик, некоторое время наблюдавший за ним, пришел к заключению, что набожность этого человека лишь подчеркивает ее отсутствие у него, Мика.
– Что он о себе воображает?
– сказал он, посмотрев на меня.
– Не знаю, - ответил я.
– Никто не может сказать, что я пренебрегаю религией, - пробормотал Мик, сосредоточенно рассматривая ноготь. Покусав его, он добавил: - Разве что изредка.
Он неожиданно улыбнулся:
– Вот возьми мою старуху мать. Лучшей женщины на свете не бывало можешь поверить, хотя говорю это я сам. Это так. Да и другие то же скажут. Спроси кого хочешь - в Борлике или хоть во всей округе. Там все ее знали. В ясное утро скажешь ей, бывало; "Бог хорош, а, мамаша?" А она ответит: "Само собой, Мик, только и черт не плох". Теперь таких нет.
Мик был невысокий, подвижный человек. Он любил поговорить. У него была повреждена рука, и по утрам ему разрешалось вставать, чтобы сходить в ванную умыться. Вернувшись, он останавливался у своей кровати и, посмотрев на нее сверху вниз, закатывал рукава пижамы, словно собираясь вкапывать столб для забора, затем забирался под одеяло, подпирал подушками спину, клал руки перед собой на одеяло и с довольным выражением лица оглядывал палату, словно в предвкушении чего-то приятного.
– Он дожидается, чтобы его завели, - говорил о нем в такие минуты Ангус.
Иногда Мик, изумленно хмурясь, принимался разглядывать свою руку и повторял при этом:
– Будь я проклят, если
– Тебе еще повезло, - вставлял свое замечание Ангус.
– Еще два-три дня, и будешь снова сидеть в пивной. А вот насчет Фрэнка ты слыхал?
– Нет.
– Так вот, он умер.
– Не может быть! Подумать только!
– воскликнул Мик.
– Я же и говорю: сейчас ты бегаешь молодцом, а через минуту лежишь мертвецом. Когда он выписывался во вторник, он был здоров. Как же это?
– Разрыв сердца.
– Это тоже скверная штука - никогда заранее не угадаешь, - произнес Мик.
Он угрюмо замолчал и просидел так до самого завтрака; но когда сиделка с подносом подошла к нему, он повеселел и обратился к ней с вопросом:
– Скажи, пожалуйста, когда ты меня полюбишь?
Сиделки в белых накрахмаленных передниках, розовых кофточках и ботинках на низких каблуках сновали мимо моей кровати; иногда они улыбались мне или оста нашивались, чтобы поправить одеяло. Их тщательно вымытые руки пахли карболкой. Я был единственным ребенком в их палате, и они относились ко мне с материнской нежностью.
Под влиянием отца я иногда принимался отыскивать в людях сходство с лошадьми, и когда я смотрел на носившихся взад и вперед сиделок, они казались мне похожими на пони.
В тот день, когда меня привезли в больницу, отец, поглядев на сиделок (ему нравились женщины), замету матери, что среди них есть несколько хороших лошади, но они плохо подкованы.
Когда с улицы доносился конский топот, я вспоминал отца, и мне казалось, что я вижу его верхом на норовистой лошади и он обязательно улыбался. Я получил от него письмо, в котором он писал: "У нас стоит засуха, и мне приходится подкармливать Кэтти. У ручья еще сохранилось немного травы, но я хочу, чтобы Кэтти к твоему приезду была в хорошей форме".
Прочитав письмо, я сказал Ангусу Макдональду:
– У меня есть пони по кличке Кэтти.
– И добавил, повторяя выражение отца: - У нее шея длинновата, но это честная лошадь.
– Верно, что твой старик объезжает лошадей?
– спросил Ангус.
– Да, - сказал я, - он, наверно, самый лучший наездник в Туралле.
– Одевается-то он франтом, - пробормотал Макдональд.
– Когда я его увидел, мне показалось, что он из циркачей.
Я лежал, размышляя над его словами, и не мог понять, похвала это или нет. Мне нравилась одежда отца. По ней сразу было видно, что он человек ловкий и аккуратный. Когда я помогал ему снимать сбрую, на моих руках и одежде оставались следы смазки, но отец ни разу не запачкался. Он гордился своей одеждой. Ему нравилось, что на его белых брюках из молескина не было ни единого пятнышка; его сапоги всегда блестели.