Я вернусь! Неудачные каникулы
Шрифт:
Вольфрам тут же, за ящиком, заполняет полевой журнал. Что он там пишет? Я подглядываю, скосив глаза, словно в классе на диктанте. «Обнажение № 4. Кремнистые сланцы с поверхности красновато-желтоватого цвета, на свежем сколе — коричневые до чёрного, с раковистым изломом…»
Саша зевает, прикрыв ладошкой рот. Поступая в техникум, она, конечно, не подозревала об этих нудных этикетках. Но работа уже подходит к концу. Пора спать.
Комар противно жужжит, летая над столом. Витька звонко шлёпает ладонью по лбу.
— Ты же любишь комаров, — напоминаю я. —
— Он не всех любит, — подмигивает мне Вольфрам. — Как раз попался нелюбимый.
— Ужасно хочется пить, — говорит Саша. — Ты, Витя, всё же пересолил сегодня кашу.
— Нисколько не пересолил, — возражает Витька.
Кашу он пересолил — я тоже хочу пить, словно съел целую бочку селёдки. Но какой смысл охаивать кашу, которая давно съедена?
— Пойду принесу воды, — говорит Витька.
Он уже встал, чтобы пройтись до кухонной палатки. Но Саша капризно морщится.
— Эта вода невкусная. Ключевой бы… Просто чудесная вода!
Ключевой! Захотела ночью ключевой воды… Кто же пойдёт для неё сейчас за ключевой водой? От нашего лагеря до ключа — не меньше километра. Днём это пустяки. Но идти сейчас через лес…
Я вопросительно смотрю на Витьку. Он стоит у выхода из палатки, сосредоточенно уставившись в темноту. Он как будто не слышал тонкого намёка насчёт ключевой воды. Просто задумался человек, и всё… Саша улыбается с затаённым презрением. Рада, что загнала Витьку в тупик. Вольфрам скрипит пером, описывая четвёртое обнажение.
И вдруг отчаянный бес, о котором я прежде понятия не имел, подобно распрямившейся пружине вскидывает меня на ноги. Я испытываю в груди лёгкий холодок, я делаюсь смелым и безрассудным, мне весело от моего безрассудства.
— Что ж, я принесу ключевой воды. Виктор, ты заполнишь за меня эти несколько этикеток.
Во взгляде Виктора я не замечаю того восторга, которого достоин героический шаг. Вольфрам перестаёт писать в своём журнале. Сейчас скажет: «Гарик, ты не пойдёшь». И я не пойду. Вольфрам — начальник, я не посмею его ослушаться, я бы с удовольствием, но…
Вольфрам ничего не говорит. В его прищуренных глазах прыгают весёлые лукавинки.
— Не надо, не ходи. Я пошутила.
Саша не начальница, её я не обязан слушаться. Она пошутила! Зато я не пошутил.
Слегка отодвинув Витьку, я выхожу из палатки. Отыскиваю в темноте ведро, выплёскиваю из него воду и иду туда, где в чёрной стене, словно огромные свечи, белеют стволы берёз. Дужка ведра зловеще поскрипывает. Листья предупреждающе шелестят: не ходи в лес, хвастун.
Но я, конечно, иду. Я стараюсь сделать вид, что мне наплевать и на темень, и на шум листвы, и на собственную трусость. Я даже пытаюсь насвистывать, но губы словно слиплись, и свиста не получается.
Вот и лес. Подумаешь, диво какое — лес! Довольно редкий лесок. Днём я могу бродить по нему с закрытыми глазами. А ручей совсем рядом. Каких-нибудь тысячу метров… Ой!
Сучок… Надо же так треснуть. Прямо как выстрел. М-да… Трусоват ты, Гарик, трусоват… Что делает ночь! Косматая тьма затаилась под каждым деревом, и чёрт
Так… Уже почудились могильные кресты. Скоро увижу и восставших из могил покойников. Проклятые сучья то и дело выстреливают под ногами. Откуда их столько? Днём идёшь — вроде ни один не хрустнет.
Километр кажется бесконечным. Не сбился ли я с пути? Да нет, не должен. Сажусь на корточки и ощупываю рукой землю. Тропинка. Не сбился.
Начинается подъём. Теперь уже недалеко. Ещё шагов двести — и ручей. Считаю шаги. Пять… Двенадцать… Пятьдесят…
Как трудно подавить в себе дурацкий беспричинный страх! Эх, человек! Бедное ты насекомое! Весь мир тебе подвластен, и только сам ты не подвластен своей воле.
Нет, стоп. Скажи себе: «Я не боюсь. Я не боюсь!» Вот так. Вслух скажи. Громче. «Я не боюсь!» Спой. «Я не-е бою-усь!» Это берёза. Просто берёза. Вот сейчас я её поглажу. Погладил. Совершенно такая же берёза, как днём. Только ствол холодный.
А вот и ручей. Журчит. Спокойненько так журчит. И, пожалуй, насмешливо. Ладно, ему что, он тут всю жизнь течёт, привык. А я как-никак горожанин. Мне простительно.
У ручья гораздо светлее. Вода чёрная, тихонько побулькивает, заполняя ведро. Над головой — блёклая полоска неба. А Витька трус. Или лентяй. Не пошёл.
Но я даже доволен, что Витька не пошёл. Я собой доволен. Он не пошёл, а я пошёл. Набрал воды. Принесу. Поставлю посреди палатки. Пожалуйста, пейте. Ключевая.
Я немного привык к ночному лесу, заячьи переживания притупились. Обратно я шёл, почти не труся. Не совсем, я ж не говорю — совсем, но — почти не трусил.
С этим «почти» я миновал полдороги. Или немного меньше. Или больше. Не знаю. На сучки я теперь уже не обращал внимания, трещат, ну и пусть трещат, плевать.
Так бы я благополучно и добрался до лагеря, если бы вдруг где-то в глубине леса не гукнул какой-то ужасный зверь. Лев. Или тигр. Или динозавр. Вольфрам рассказывал какую-то легенду, что на Урале ещё недавно были обнаружены следы живого современного динозавра. Видимо, это была не легенда, динозавр жив, он здесь, за моей спиной… Такой жуткий рёв — не то «ух», не то «ох», не поймёшь что, — мог издать только громадный зверь, лесное чудовище, и через минуту, нет, через секунду я окажусь у него в зубастой пасти.
Я не дал чудовищу этой секунды. Я помчался между деревьями с такой небывалой прытью, какой не знал за собой на соревнованиях по лёгкой атлетике на стадионе «Труд». При этом темпе я собрал бы медали на всех дистанциях сразу, я поразил бы и тренеров и зрителей и мне бы немедленно присвоили звание мастера спорта. Однако восторгаться моей спортивной формой было некому, и сам я значительно позднее оценил свои достижения в беге, а пока они мне казались ничтожными, и я всё нажимал и нажимал, задыхаясь и теряя силы, я спотыкался, ветки царапали мне лицо, ведро моё гремело, а проклятое чудовище ещё несколько раз грозно взревело во тьме у меня за спиной.