Я. Истории из моей жизни
Шрифт:
Она мечтала совсем о другом для меня, лишь бы только меня миновала судьба стать обычной гувернанткой своих собственных детей. По ее мнению, женщины должны жить полноценной, содержательной жизнью. Стараться обеспечить себе большую независимость от мужчин. Папа тоже так считал. Но он и слышать ничего не хотел о том пути, который я для себя выбрала.
Но я экономила деньги, которые мне выдавали на карманные расходы, и когда поехала в Балтимор, то скопила больше 250 долларов. Для меня — огромная сумма, но для Нью-Йорка этого было недостаточно. И конечно, совсем маловато, чтобы оплатить занятия у Фрэнсис Робинсон-Даф. Поэтому я написала Папе письмо, которое, как мне думалось, должно было убедить его в том, сколь необходимы мне занятия, чтобы достигнуть чего-то в той профессии, которую я для себя выбрала. Поддержит
У тети Бетти Хепберн нашлась свободная комната в большом доме в восточном районе, на Шестидесятых улицах. Она была вдовой дяди Чарльза, папиного брата.
Фрэнсис Робинсон-Даф была мастером своего дела. Ее дом был на Шестьдесят второй улице — между Второй и Третьей авеню. Жила она вдвоем с матерью. Мать была когда-то артисткой оперы и теперь давала уроки оперного пения. Фрэнсис была высокой — около 168 сантиметров, — статной, дородной, с большим животом, среднего объема грудью, затянутой в корсет. Ее студия располагалась на верхнем этаже. Она сидела и показывала мне, как подавать голос прямо из диафрагмы. Я должна была класть свою руку на ее диафрагму и держать так, а она вытягивала вперед губы, словно хотела задуть свечу. Странные ощущения. Моя рука покоилась на ее корсете — и мне было неловко. Ее грудь — ее диафрагма — верх корсета. Не думаю, что тогда я действительно разобралась в том, что лучше «подавать воздух из диафрагмы», чем напрягать голосовые связки. Теперь я могу прокричать «Эй!» прямо «из диафрагмы». Но неспособность точно соразмерять голосовые усилия с объемом воздуха «из диафрагмы» стоила мне огромных неприятностей в моей карьере. Всякий раз, когда мне приходилось играть роль, в которой нужно было говорить одновременно и быстро и громко, я теряла голос и начинала сильно хрипеть.
Очень жаль, что я оказалась неспособной понять с самого начала все тонкости процесса задувания свечи. Я бы избежала многих мучений. В известном смысле я понимаю, почему не могла увязать голос с диафрагмой. Мне кажется, что я слишком наивно относилась к жизни, к ее проявлениям и к своему будущему, что была чересчур «зажатой» и потому не могла раскрепоститься.
Фрэнсис Робинсон-Даф проявила ко мне неподдельное участие. Она прилагала максимум усилий, чтобы помочь мне проложить дорогу в театр. И покуда я пробивала эту дорогу, меня постоянно поддерживали Папа и Мама: Мама — по телефону, Папа — письмами.
Дорогая Кэт!
Не могу допустить, чтобы в день, когда тебе исполняется 21 год, ты не позволила себе маленькие слабости. Ты теперь вольная птица, и твой Папа не контролирует твой полет. Ты только подумай об этом! Не вздрагиваешь ли ты невольно при мысли о минувших годах рабства? Именно поэтому я дам сейчас советы, столь же полезные для тебя в будущем, сколь полезны они были в прошлом.
Во-первых, не воспринимай жизнь или ее проявления слишком серьезно. Поднимай уголки того рта, что я подарил тебе одной лунной ночью.
Во-вторых, постарайся хорошо делать одну вещь — использовать опыт уже прожитой жизни и свой собственный ум.
В-третьих, никогда не позволяй себе ненавидеть кого бы то ни было. Это самое разрушительное оружие врагов.
В-четвертых, всегда помни, что твой Папа вправе назвать тебя всяческими именами, когда недоволен твоим поведением, но ты не обижайся на него и всегда обращайся к нему, какие бы трудности ни возникли — он, Бог даст, поможет тебе. Не может быть, чтобы он был настолько глупым, как кажется с виду.
В-пятых, забудь обо всем вышесказанном и помни только одно: я был бы счастлив поцеловать тебя 21 раз и дать тебе миллион долларов…
Твой безнадежный Папа
II
Ладди
Итак, я оказалась в большом городе —
Паром на Стейтен-Айленд.
Паром на Нью-Джерси.
Мосты в Бронкс.
Мосты в Лонг-Айленд.
Не существовало туннеля до Лонг-Айленда.
В восточном районе, на моем «пятачке», включавшем Сороковые и Тридцать девятую улицы, на Третьей, а также на Второй авеню была подземка. Я говорю о конце 20-х — начале 30-х годов. Центральный парк был открыт для машин, и я заезжала в него, ставила там машину и проводила в нем весь день. Народу в парке было тогда немного, а уж любителей бега и в помине не было. Еще не был построен ПанАм Билдинг [1] , портящий зрелище силуэта Центрального вокзала на фоне неба.
1
Небоскреб компании «Пан-Америкэн».
Трудно вспомнить, когда возникли мосты и туннели и громадные небоскребы, а улицы запрудили толпы.
Дни свои я в основном проводила в ожидании, что кто-то позвонит и предложит мне работу.
Жила я в отдельной квартире моей тети. Окна — с фасадной стороны многоквартирного дома, на четвертом этаже, по Шестьдесят второй улице. Крохотная ванная, кухня и спальня. Тетя Бетти Хепберн тогда отсутствовала.
По сути, у меня в этом огромном городе не было по-настоящему знакомых людей. Правда, Джек Кларк, его сестры Эгги и Луиза. Они из Брин Мора — из города, не из колледжа. Их приятель Ладлоу Огден Смит. Они жили на Тридцать девятой улице, восточнее Третьей авеню и все были со мной очень милы.
Потом еще Фелпс Патнэм.
В мой выпускной год в Брин Море — точнее, весной 1928 года, меня пригласили на ленч в дом Хелен Тафт Мэннинг. Она была деканом колледжа. На ленче присутствовал также некто Фелпс Патнэм, большой друг Фреда Мэннинга — мужа Хелен.
Патнэм был поэтом. Среднего роста, красиво посаженная голова.
Он был очарователен. Я взглянула на него и была ошеломлена, как бывает вдруг ошеломлен человек без какой-либо видимой причины, встретив человека противоположного пола. Он буквально околдовал меня. Я воспарила в облака и витала там все последние дни учебы в колледже. Я жила в одноместной комнате в башенке второго этажа — Пембрук-Ист — и в полночь совершала ночную прогулку, для чего всякий раз вылезала через окно и по виноградной лозе спускалась вниз. Думается, что именно я вдохновила его на написание этого стихотворения:
…Она была живой анархией любви, Она была необъяснимой, была кончиною любви, Той, кем поглощено всецело витающее в грезах Я, Той, чье появленье в этом мире тесном Так было мимолетно, что Душа навек отрады романтической лишилась. Она была моею пищей, моей сестрой, была мне кровным чадом, Моею страстью, моею вольностью, моею дисциплиной, И к моей главе она простерла робко трепетные руки. Она была как жизнь и смерть одновременно неучтивой И любезной, как любезно нам бывает сухое белое вино В день жаркий середины лета. В хуле ль, во славе, мой голос тонет в крови венах, Я не способен говорить, я говорить не мог и раньше, Хотя и знал, какою падкою любовь бывает на нежные слова, Ни слова я не мог исторгнуть из себя. Ведь она была мне больше, чем вселенским идеалом. Она была чистейшей пробы слепком моего желания…