Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Нет, я не мог спорить с моим оппонентом о том, хорошо или плохо познакомился со своей будущей женой Пронякин. Потому что оппонент мой ставил вопрос отвлеченно. И я не мог объяснить ему, почему в данном случае девица, числившаяся невестой героя и оттолкнувшая его, оскорбила человека, а женщина, простите, отдавшаяся человеку до свадьбы, была права в своем доверии к нему. В абстрактном изложении последний факт может показаться и впрямь обыкновенной пошлостью. Но в литературе все дело, весь секрет, весь гвоздь — в индивидуальных обстоятельствах. Они-то и определяют у Владимова внутреннюю правоту пронякинской любви, быть может и не укладывающейся в отвлеченную кодификацию чувств.
Кодификация чувств. Это выражение я заимствую у другого критика: он тогда же, в
Вот-вот! По всем формальным признакам пронякинская любовь беззащитна перед обвинениями в безнравственности. Но чтобы бросить такое обвинение, надо забыть о живых характерах и помнить об одной только… вот! — кодификации. Мне, однако, кажется, что когда «нравственность» в литературном произведении не исходит из конкретного, живого характера, а опускается на человека извне, то такая нравственность ничем не лучше безнравственности, и боюсь, не удобнее ли ей иметь дело с обывателем, который соблюдает посты, а если и грешит, то так, чтобы не нарушить… вот именно: «кодификации чувств».
Владимов выше такой кодификации. Он пишет о человеке. Человек любит, человек целен, человек счастлив. Значит, человек прав.
Но все-таки это ему, нормальному парню Пронякину, свистели вслед ребята из бригады. Ему в лицо говорил Федька Маковозов: «За четвертную перед начальством выпендриваешься». Ему говорил: «За что ты нам всем в морду плюешь?» В самом деле, что произошло с Пронякиным? И он ли, свойский, артельный парень, на всю зарплату угощавший шампанским бригаду, молча, с горя, напился, когда в получку ему заплатили меньше других? И кто же был он, Пронякин, — энтузиаст, который, не жалея себя, поехал за рудой в дождь, или деляга, которому на все наплевать, кроме своего заработка?
Или — или? В непримиримое противоречие вступают здесь, заметим, только отвлеченные категории. У живых людей все происходит и сложнее и проще. И в настоящей литературе тоже.
«Мне дали «газик» старенький, мне дали кирпич возить, и глину, и цемент: работай, парень, жми на все педали и — будь здоров… И — все? И — баста? Нет! Кирпич и глина — не моя забота. Случаен грузовик в моей судьбе! Мне просто нужно как-то заработать на хлеб себе и на штаны себе…» Стихи Анатолия Передреева. В них есть та подлинность переживания, которая снимает наш вопрос: «Хлестали ветры по стеклу, как ветви… Земля в поту, в охрипших голосах… И забывал я обо всем на свете — о хлебе забывал и о штанах. И грохот строек сотрясал кабину, мой «газик» старый вырастал в цене, и подставлял я кузов, словно спину, — давай кирпич! И глину. И цемент…»
Между «работать» и «зарабатывать» непроходимая грань лежит только на бумаге. Собственно, ничего плохого нет и в заработке, — главное, какова цель заработка, человеческое содержание и зарплаты и работы. А. Передреев поэтически передал то, что в повести Г. Владимова доказано всем ходом действия. Между поведением Пронякина в карьере и поведением его у кассы нет непримиримого противоречия; просто это две формы одного явления: стремления героя утвердить свою личность, свое право на уважение, на самоуважение. И именно потому, что заработок для Пронякина не самоцель, а средство нормально жить и работать, — так легко забывает он про заработок.
А тогда, в карьере, медленно поднимая по скользкой дороге первую большую руду, Пронякин забыл про заработок. А думал он о том, что сделают из этой руды, и о том, как будет гордиться им жена, когда узнает, что это он, Витька, привел первый самосвал с рудой, и о том, как обрадуются руде там, наверху, — и начальник, и Мацуев, и ребята… И если был в этой мысли оттенок злорадства, то мимолетный и лишь потому, что очень уж обижен был Пронякин за себя. И думая: «Я им докажу! Я им докажу!» — Пронякин понимал, конечно: «Что он станет им доказывать? Он просто вывалит руду, да и все, и пусть копаются в ней, и он тоже будет копаться, перебирая тяжелые синие осколки…»
Так думал Пронякин в тот момент, когда самосвал
Следствие по делу о гибели шофера Пронякина в повести не показано. Да и вряд ли долго велось оно. Можно себе представить, какой вопрос задал следователь бригадиру Мацуеву и какой ответ получил. Знал Пронякин о том, что в дождь ездки запрещены, знал, что нарушает правила? Знал. Чего же боле?
Юридическое следствие на этом, видимо, закончилось. Но в искусстве другая форма следствия: исследование характера. Это второе следствие должно дать ответ на главный вопрос: почему случилось то, что случилось?
Говоря, что Владимов исследует характер героя, мы употребляем это слово не в том строгом и прямом значении, в каком мы привыкли говорить это о так называемой прозе проблем, как когда-то именовали в русской литературе творческую струю, берущую начало от Герцена и через Чернышевского, Слепцова, Глеба Успенского идущую к нашим дням, к увлекательным выкладкам Жестева, к нравственным и социальным этюдам Тендрякова, к экономическим рассуждениям Дороша. Владимов стоит на ином пути, и если в его образе чувствуется влияние Хемингуэя, то не того мелко понятого Хемингуэя, который будто бы брал перо и рубил фразы, а того глубокого, настоящего, который вышел из Льва Толстого. Владимов воистину мыслит образами, и только образами, непосредственной, зримой реальностью, он художник в старинном и узком смысле слова. Это кажется странным: автор «Большой руды» пришел в прозу из критики; мы привыкли, что мастера критического осмысления литературы, как правило, переходя на художественную прозу, проявляют острый интерес именно к проблемности как таковой, — сошлюсь на Ф. Абрамова, А. Адамовича, А. Чаковского. Я не берусь объяснять здесь, почему критик Владимов стал писать прозу, начисто лишенную рационально-умственного элемента, но как бы то ни было, это так.
Впрочем, рациональный элемент в повести есть. Но он включен в действие таким образом, что лишь дискредитирует формальную логику. Сюжет поддается формальному объяснению: автор сажает своего героя на машину, которая заведомо не может выполнить механически установленную для всех норму, и желание Пронякина обгонять всех подозрительно легко укладывается в подсунутую нам формулу: «Как бы я иначе сделал лишних семь ездок? Виноват я, что у вас такие дурацкие нормы?» «Нормы не я устанавливаю», — итожит Мацуев, исчерпывая деловую сторону конфликта. Мы чувствуем, что это объявленное объяснение заводит нас в тупик, что оно лукаво, что конфликт повести глубже и серьезней и вряд ли он был бы устранен, если бы Пронякин пересел на ЯАЗ и ездил бы спокойно, как все, и не спешил бы, нагоняя ездки, — все равно с н м м трагедия произошла бы: не на этом, так на другом запетушился бы Пронякин, пошел бы вслепую, полез бы, сорвался. Потому что одно коренное условие не могло быть в повести иным: противоречивый характер самого Пронякина. Да, автор недодал нам объяснений, но живая логика характера побуждает нас, веря в подлинность происшедшего, самим доискиваться причин.
Пронякин неразвит. Автор хорошо видит это, хотя и не делает акцента на данном обстоятельстве, как на спасительно найденном объяснении пронякинской истории. В лучшем случае Владимов мягко иронизирует над неразвитостью своего героя, как в том случае, когда Виктор отправляется на танцы, кладя в карман платочек уголком вверх, или когда вешает над кроватью с симметричным наклоном фото Брижит Бардо и Элины Быстрицкой, а за фотографии насыпает порошка от клопов. Ибо, как хорошо понимает автор, дело не просто в том, что у героя не развит вкус и неширок кругозор. Беда Пронякина тяжелее и серьезнее тех непосредственных нравственных уроков и оценок, которые мы можем из нее извлечь, и причина ее коренится в сфере более глубокой и серьезной.