Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Вторая строфа — из Владимира Лугового. Искренние последователи, как видим, бывают опаснее коварных пародистов. Повторять себя для Евтушенко значило повторять и Лугового. Пришла иная пора. «Современный стиль» стал терять в цене. На рубеже десятилетий он уже не казался оригинальным; к тому же представления о традициях советской поэзии к тому времени были существенно раздвинуты: стали вновь читать П. Васильева, Б. Корнилова, по-новому вслушались в Есенина… Возникла тяга к обновлению поэтического стиля в совсем ином ключе, противоположном городской традиции, — это стремление было благотворно, с ним вошли в поэзию новые авторы, у которых был свой стиль, свой герой, свой реальный опыт.
Поначалу критики (был среди них и аз многогрешный)
Поиск личности.
Владимир Фирсов был среди них первым, кого узнали читатели. «Неужели меня от дождя не укроет береза?..» — робко и преданно спрашивал он на первой странице своего первого сборника. В герое Фирсова не было ни неловкой мальчишеской угловатости, ни романтического ветра, ни смешного ригоризма, — тут был иной стиль. Символ своей любви поэт видел в нетронутой русской природе, в несмелой русской березке. «Негромкие, взволнованные песни, простые песни наших волгарей», которые в конце пятидесятых годов запел Фирсов, оказались неожиданно и обезоруживающе красивы. Несмелая ласковость, робкое ожидание, застенчивая нежность подкупали в лирическом герое. Он был и в любви таков: любовь — целомудренная, ранимая, как-то болезненно гордая в ожидании ответного чувства… И землю свою он любил тихо, преданно, с такой же несмелой надеждой; «Как хорошо, что есть родимый край, который о тебе не позабудет, лишь ты о нем, родном, не забывай!..»
Ближе всего стоял к Вл. Фирсову Дмитрий Блынский. И его отличало такое же светлое любование русской природой; «А бабье лето — с тихою прохладою, с веселой грустью молодых берез. Над плесом листья кружатся и, падая, как будто искры, поджигают плес…» Но вместе с тем в Блынском открывались уже иные грани этого характера. У него и выбор литературных учителей был не совсем такой, как у Фирсова: Фирсов шел от Есенина, Блынский предпослал своей первой книжке есенинский эпиграф, но звучали в ней не только есенинские интонации, но и кольцовская раздумчивость, и никитинские ритмы, и уже совершенно новые для деревенской поэтической традиции мотивы:
Зайди в село — Спокойная душа Нетронутой останется едва ли: В моем селе не встретишь малыша — Четыре года Бабы не рожали.Блынский драматичнее Фирсова, его стих пронизан болью за людей, он видит корявую, «схожую с подошвою» ладонь своего героя, а в этой ладони — «капля весны» — лепесток… И это ощущение счастья, как бы вобравшего в себя горе, конечно, имело свои реальные жизненные основы: Фирсов — поэт Смоленщины, Блынский — поэт Орловщины; коренная, срединная Россия, трудовая и многотерпеливая, как та бабка Дарья, о которой писал Твардовский, вошла в их стихи вместе с горем прадедов и гордостью правнуков… В этом Блынский схож с Фирсовым. Однако психологический тип, отразившийся в стихах Блынского, обнаружил в сравнении с робким героем Фирсова некоторые новые черты, весьма многозначительные в дальнейшем развитии. Первый сборник Блынского — «Иду с полей» — открывается стихами о Литературном институте. Вслушайтесь в интонацию:
О стихах говорят в этом доме поэты. Я у двери стою, не решаясь войти. Где ты, смелость моя деревенская, где ты? Шла со мною сюда,Это уже не тот фирсовский «мальчик смешной и курносый», который признавался в своей робости и не решался сам отворить калитку в жизнь. Герой Блынского еще робеет, но он уже хочет отделаться от своей деревенской робости, он проклинает ее, он стучится в дверь-Анатолий Поперечный открывает дверь властным толчком:
Мы глаза распахнули, Настежь очи открыли, Мы на землю не просто пришли. Мы на землю пришли От земли и от солнца, А вернее всего— от земли.Анатолии Поперечный и Владимир Цыбин — поэты совершенно иной стихии, чем Фирсов и Блынский. Разумеется, они и меж собой несхожи: раздумчиво-тяжеловесный, завороженный горечью и мощью старинных казачьих песен, медлительно-сильный Цыбин — и Поперечный, взвихренный, романтический, доходящий почти до экзальтации в степном гайдамацком разгуле. Объединяет их все та же отправная точка творчества — поэтизация земли.
Земля у Цыбина и Поперечного — не вешние березки Фирсо-ва и не горячие слезы обломанной черемухи у Блынского. Их земля — тяжелая, яростная, прокаленная и просоленная, какая-то тяжко-реальная… У Цыбина «куриным желтком цветет-выгорает сурепка, и, в колесах повыломав спицы, гудит сухая земля..» и садится «на шашки, на седла, на коней запотелых, мужскую слезу, как свечу, возле глаз потушив…». Ярость красок, бьющие в глаза цвета, густая и сочная пластика. Гроза качается на прогнутых облаках, солнце кругами спускается к земле. Цыбин видит мир через увеличительное стекло, где все заполнено ярким, где полутона и полутени отброшены. Природа оживает: густой огонь, встав на тонкие ноги, качаясь, гуляет по костру, и ему вместо дров — тяжелые руки, и щеки, и спины дают… Борьба с холодом — зримая, овеществленная борьба: «его напрасно вышибаем из жил, из горла кипятком, и давим на ступне носком, и в рукавах отогреваем…»
Поэты, вообще говоря, и без критиков прекрасно осознают свою творческую близость. В книжке Фирсова — стихи, посвященные Блынскому, посвященные Поперечному, посвященные Цыбину, в книжке Блынского — стихи, посвященные Фирсову. Книжку Фирсова редактирует Цыбин, книжку Цыбина восторженной рецензией встречает Поперечный. Он отмечает у Цыбина густоту, насыщенность образами, кое-где, по его мнению, даже чересчур плотную: «не продохнешь». Но почитаем самого Поперечного:
А наутро, Под медленными лучами, Мы будем Меж лапчатых листьев искать Ястребиными, Хищно кривыми ножами Солнцеглавый, Черных кровей мускат. Будем взваливать на корзинах В машины, Как барашков курчавых, Носить на руках Эти смуглые гроздья, Эти лавины, Солнцем откормленные в степях…В этом чувственном, языческом смаковании красок ан. Поперечный более изыскан и, пожалуй, более литературен, чем Цыбин. Цыбинское образное напряжение (корчащиеся в чашках струи кумыса, закат, который валится навзничь в травы) у Поперечного переходит в чистое неистовство. Для Поперечного природа, мир — это стихия, мощные, неудержимые потоки, это бой быков в сочных луговинах, алая кровь винограда, горечь полыни и свинцово-тяжелая соль пота, это кони, которые не просто ходят, а в яругах топчут гадюк, это подсолнухи, которые пьют губами солнце, это половодье чувств, пир страстей, хмель степных кровей…