Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Нужно с таким человеком сесть на подножку роторного экскаватора, чтобы быть, так сказать, на одном уровне от земли, закурить и беседовать, глядя прицельно в глаза, — быть человеком против человека; найти задушевные слова, соответствующие. новым историческим условиям и новым методам руководства»..
Повесть Вадима Кожевникова «Знакомьтесь, Балуев» сплошь пронизана приметами времени. Новый тип руководителя, характерный именно для нынешнего времени, новые методы руководстве, в которых выразился дух Двадцатого съезда, новая психология рабочего, диктующая новые формы отношения к нему, — все это приметы времени настолько важные, что их одних уже было бы достаточно «Балуеву», чтобы занять свое место в литературной летописи наших дней, рядом с романами Г. Николаевой, В. Кетлинской, С.
Но в повести «Знакомьтесь, Балуев» (особенно в первой, по моим читательским ощущениям, более сильной ее половине) сделано художественное открытие, которое заставляет нас выделить это произведение из добротного литературного ряда. Главное художественное открытие В. Кожевникова — не столько тип Балуева (этот тип, повторяю, подмечен многими), сколько интонация, в которой о Балуеве рассказано.
Заметили ли вы, что от заглавия до последней строки проходит через повесть ироническая интонация, с позиций прямой логики совершенно непонятная, эдакое добродушнейшее подтруниванье над героем, небрежная такая улыбка, в которой, между прочим, заложен динамит страсти? Что, вопреки славным заветам высокой классики, автор то и дело выходит собственной особой из-за кулис и, прерывая действие, вступает с нами в объяснения, которые нас, представьте, не только не раздражают, а становятся едва ли не важнее самого действия? И что как-то незаметно мы свыкаемся с тем, что энергичная деятельность П. Г. Балуева по прокладке газопровода интересна нам лишь постольку, поскольку мы узнаем о ней из уст этого самого рассказчика, который явно усматривает в П. Г. Балуеве нечто большее, чем можно передать в описаниях современных авралов и летучек?
С помощью интонации создается у Кожевникова ощущение той главной, истинной, подлинной реальности, которую надо уметь видеть за внешне описанным событийным рядом. Над этим-то призрачным отражением и подтрунивает автор! Не над героем! А над тем его контуром, который, выходя из-под пера рассказчика, неизбежно теряет столь многое в сравнении с прототипом, в сравнении с реальной действительностью. Усмешки Кожевникова в адрес этого литературного, «типизированного» Балуева отсвечивают подлинным преклонением перед Балуевым жизненным. В этом — секрет интонации.
Кожевников охотно и умело вводит приметы времени. Но, вводя эти приметы, детали, частности, новейшие, так сказать, аксессуары, он каждый раз как бы ухмыляется загадочно. Он иронизирует и над ступенькой экскаватора, на которую присаживается П. Г. Балуев, чтобы, в соответствии с новыми методами руководства, посмотреть рабочему прицельно в глаза. В отличие от Аксенова, Кожевников знает цену частностям. И, описывая реалии и приметы, он каждый раз — с помощью интонации— напоминает себе и нам, что суть дела глубже, что завтра, если надо, если переменятся задачи, П. Г. Балуев опять влезет на ящик из-под болтов и произнесет зажигательную речь и что он опять будет прав, но что и тогда это будет не главное, а главное, подлинная реальность — в той жизнецепкости, стойкости, убежденной вере в свои силы и в свою правоту, которая и позволяет П. Г. Балуеву иронизировать даже над самим собой и, между прочим, каждый раз оказываться на уровне, соответствующем новым историческим условиям и методам руководства и новым, так сказать, приметам времени.
Вот тут-то, вернувшись к нашим исповедальным повестям, мы и нащупываем главное в характере мятущегося юнца, который уткнулся в свои джинсы, джазы и проникновенные словеса как в единственное прибежище. Он за них держится, потому что ему ничего другого не остается. Потому что нет у него балуевской жизнестойкости, цепкой жизненной силы, уверенности; потому что нет у него реального опыта; потому что у него нет его самого) Вот изо всех сил и ухватился он за те призрачные сферы, которые играют для него роль реальности. В данном случае — за те новые брючки, которые успела напялить на него мода.
Аксеновский исповедующийся юноша уверенно действует в призрачной сфере, потому что сам он во многом выдуман вместе с его «современными» программами.
Разумеется, можно по-разному оценивать рассказы Аксенова, они далеко не безупречны и неравноценны, и все же мне кажется, что все нашумевшие повести Аксенова не стоят тех его рассказов, в которых обнаруживается подлинное видение происходящего. В этих рассказах Аксенов видит жизнь сквозь то внешнее обличье, каким наделены герои его повестей, будь то мужественные джинсы братьев Денисовых или живописный облик Федьки Бугрова, лица необразованного, сплошь расписанного татуировками и на всех перекрестках недвусмысленно вопиющего о своей антиобщественной сущности.
В повестях перед нами типажи.
В рассказах типажность размывается. Федька Бугров мимикрирует, он одевается в городской костюм и начинает интеллигентно беседовать с дамами. Встретив Федьку в купе поезда, Саша Зеленин с трудом различает в нем затертые внешним лоском страшные черты. Так вижу я рассказ «Завтраки 43-го года».
…Случайный спутник в купе поезда. Элегантный костюм, модный, но не вызывающий. Очень современный, заставляющий ехать дам разговор — о наскальных рисунках в Сахаре, о гипотезе астронома Шкловского, одним словом — «о кибернетике, о Марсе, о Ремарке». Что-то тревожно знакомо герою в этом милом спутнике. Что же, что? «Он выглянул на меня из-за газеты так, что я сразу его вспомнил…» И тотчас мучительно находит воспоминание. «Мы учились с ним в одном классе во время войны в далеком перенаселенном, заросшем желтым, грязным льдом волжском городе. Он был третьегодником, я догнал его в четвертом классе в 43-м году. Я был тогда хил, ходил в телогрейке, огромных сапогах… Я гордился трофейной авторучкой, которую мне прислала сестра из действующей армии. Однако я недолго гордился авторучкой. Он отобрал ее у меня. Он все отбирал у меня — все, что представляло для него интерес…» Каждый день он с методичностью машины отбирал липкую булочку — скудный завтрак детей эвакуации. Однажды, сотрясаясь от злобы и отваги, герой бросился на Него с кулаками. «Кто-то прыгнул мне сверху на спину, а впереди передо мной вырос Он. Он схватил меня пятерней за лицо и сжал. Снизу кто-то потянул меня за ноги… Они стащили с меня сапоги и размотали все, что я накручивал на ноги. Потом они развесили все это дурно пахнущее тряпье на лестнице и стали спускаться, весело смеясь… Завтрак мой прихватить они забыли…»
Вспомните «Коллеги», уважаемый читатель! Нечто подобное пережил славный доктор Саша Зеленин. Помните, как перед ним в клубе выросла семипудовая фигура бандита Федьки? В ту секунду прошлое молнией озарило Сашин мозг. Эвакуация, Ульяновск, городской каток, новые, подаренные папой снегурки и румяный хулиган, деловито и молча отобравший снегурки. Как рыдал Саша, как умолял он вернуть ему папин подарок и как безжалостно был сбит с ног… Вспомните, дорогой читатель, как торжественно и мощно отомстил за себя Саша Зеленин. Как этот очкастый врач встал перед бандитом Федькой в позу боксера и… послал этого гиганта в нокдаун, ко всеобщему изумлению посетителей клуба и читателей повести.
С горькой иронией хоронит эту сногсшибательную сцену автор «Завтраков 43-го года». Человеческое достоинство — какая это непростая штука… Насколько легче вообразить себя боксером, чем заставить нас поверить в реальность происходящего — не в смысле реальности Сашиных ударов кулаками (скорее всего это правда, что Саша бросился на негодяя, и хорошо, что бросился, весьма вероятно и то, что от своего друга Максимова он знал, какой стороной кулака следует негодяя бить), — но чтобы все это убедило нас, мы должны поверить не просто в реальность драки, а прежде — в реальность духовного возмужания Саши, в реальность того, что униженный, сбитый с ног мальчишка поднялся вновь — поднялся для самого себя.