Японский любовник
Шрифт:
— Я не алкоголичка, но от вина у меня болит голова, — ответила Ирина. Она не собиралась поверять Сету свои худшие воспоминания.
Перед первым блюдом им принесли по ложке черной пены, вроде драконьей блевотины, — это был комплимент от шеф-повара, который Ирина проглотила с недоверием. В это время Сет рассказывал, что Ленни Билл — холостяк, детей нет, занимался зубоврачебной практикой в одной из клиник Санта-Барбары. Ничего выдающегося в своей жизни не совершил, помимо того, что был хорошим спортсменом и несколько раз участвовал в «Ironman», знаменитом соревновании по плаванию, велогонке и бегу, которое Сету, если откровенно, не казалось увлекательным занятием. Он упомянул Ленни Билла в разговоре с отцом — тот неуверенно предположил, что Ленни был другом Альмы и Натаниэля; он смутно помнил, что видел его в Си-Клифф, когда Натаниэль уже был болен. Многие верные друзья приходили в те дни в усадьбу, чтобы повидаться с Натаниэлем, и Ленни Билл мог быть одним из них, сказал Ларри. На данный момент это была вся информация, которой располагал Сет, зато он нашел кое-что об Ичимеи.
— Во время Второй мировой войны семья Фукуда провела три с половиной
— Где?
— В Топазе, посреди пустыни Юта.
Ирина слышала только о немецких концлагерях в Европе, но Сет ввел подругу в курс дела и показал групповую фотографию из Японско-американского национального музея[10]. Подпись гласила, что это и есть семья Фукуда. Сет сказал, что сейчас его помощник проверяет имя и возраст каждого из них в списках лиц, перемещенных в Топаз.
УЗНИКИ
В первый год жизни в Топазе Ичимеи часто отправлял Альме рисунки, но затем они стали приходить реже, потому что цензоры не справлялись с работой и были вынуждены ограничить переписку эвакуированных. Наброски, бережно хранимые Альмой, стали лучшим свидетельством этого этапа жизни Фукуда: семья, зажатая в тесном отсеке барака; дети, делающие уроки возле туалетов; мужчины за игрой в карты; женщины за стиркой белья в больших корытах. Фотоаппараты у заключенных конфисковали, а те немногие, кому удалось их спрятать, не могли проявить негативы. Дозволялись только официальные фотографии — оптимистические, отражающие гуманность обращения и безмятежное веселье в Топазе: дети, играющие в бейсбол; молодые люди, поющие национальный гимн на утреннем поднятии флага, но ни в коем случае не колючая проволока, сторожевые вышки или солдаты с бойцовыми псами. Один из американских охранников согласился сфотографировать семью Фукуда. Его звали Бойд Андерсон, и он влюбился в Мегуми, которую впервые увидел в больнице, где она была волонтером, а он пришел подлечить рану, когда порезался, открывая банку с тушенкой.
Андерсону было двадцать три года, он был высок и белобрыс, как его шведские предки; благодаря простодушию и приветливости ему одному из немногих удалось завоевать доверие эвакуированных. В Лос-Анджелесе его с нетерпением дожидалась невеста, но когда Андерсон увидел Мегуми в белоснежной униформе, сердце его замерло. Девушка промыла рану, врач зашил ее девятью стежками, она с профессиональной аккуратностью перебинтовала, не глядя солдату в глаза, а Бойд Андерсон в это время смотрел на медсестру так завороженно, что даже не почувствовал боли. С этого дня Андерсон начал осторожно за нею ухаживать — потому что не хотел пользоваться властью над пленницей и особенно потому, что смешение рас было запрещено для белых и отвратительно для японцев. Луноликая Мегуми, грациозно порхающая по миру, могла позволить себе роскошь выбирать из самых привлекательных юношей Топаза, но почувствовала такое же незаконное влечение к охраннику и вступила в борьбу с расизмом еще в зародыше, моля небеса об окончании войны, о возвращении ее семьи в Сан-Франциско и чтобы она смогла сбросить с себя это греховное искушение. А Бойд тем временем молился, чтобы война не кончалась никогда.
Четвертого июля в Топазе устроили праздник, чтобы отметить День независимости, так же как шесть месяцев назад отмечали Новый год. В первый раз праздник не удался, потому что лагерь только начинал организовываться и люди не смирились с положением узников, зато в 1943 году эвакуированные стремились доказать свой патриотизм, а американцы — свои добрые намерения, несмотря на пыльные вихри и жару, нестерпимые даже для ящериц. Белые и японцы весело перемешивались, повсюду были стейки, знамена, торты, флаги и даже пиво для мужчин, которые в этот день получили возможность обойтись без мерзкого пойла, подпольно изготовляемого из консервированных персиков в сиропе. Бойду Андерсону, в числе других, было поручено фотографировать праздник, чтобы заткнуть рот сволочным журналистам, критиковавшим негуманное обращение с гражданами японского происхождения. Охранник воспользовался этим заданием и попросил семью Фукуда ему позировать. Позже одну фотографию он передал Такао, другую тайком Мегуми, а для себя увеличил снимок и вырезал девушку из семейной группы. Эта фотография останется с ним на всю жизнь; Андерсон носил ее в бумажнике запаянной в целлофан, с нею он будет похоронен пятьдесят два года спустя. На фотографии Фукуда стояли перед черным приземистым зданием: Такао с поникшими плечами и угрюмой миной на лице; Хейдеко, маленькая и дерзкая; Джеймс вполоборота — он позировал нехотя; Мегуми в цветении своих восемнадцати лет; и одиннадцатилетний Ичимеи, худенький, с копной непокорных волос и ссадинами на коленках.
На этой единственной семейной фотографии Фукуда не хватало Чарльза. В этом году старший сын Такао и Хейдеко записался в армию — потому что считал это своим долгом, а не чтобы выбраться из заточения, как поговаривали о волонтерах другие молодые люди, отказывавшиеся служить. Чарльз поступил в 442-й пехотный полк, набранный исключительно из нисэй. Ичимеи послал Альме портрет своего брата под знаменем и приписал в двух строчках, не вычеркнутых цензурой, что на странице не поместились еще семнадцать парней в форме, которые отправляются на войну. Рисунки у мальчика выходили так хорошо, что несколькими штрихами ему удалось передать выражение неимоверной гордости на лице Чарльза — гордости, восходящей к былым временам, к поколениям самураев в его семье, которые шли на бранное поле в уверенности, что не вернутся, готовые никогда не сдаваться и умереть с честью; это наполняло юношу нечеловеческой отвагой. Внимательно, как и всегда, рассмотрев рисунок Ичимеи, Исаак Беласко обратил внимание дочери, что, по иронии, эти юноши готовятся рисковать жизнью ради интересов страны, которая держит их семьи в концентрационных лагерях.
Джеймсу
Правительство распространило анкету, единственным приемлемым ответом в которой было «да». Всем эвакуированным от шестнадцати лет и старше полагалось ее заполнить. Каверзных вопросов было немало, от японцев требовалась верность Соединенным Штатам, готовность сражаться, куда ни пошлют, применительно к мужчинам, и служить во вспомогательных частях, если отвечали женщины, и отказ в повиновении императору Японии. Для иссэй, таких как Такао, требуемые ответы означали отказ от своей национальности без права сделаться американцем, но этот путь выбрали почти все. Отказывались некоторые молодые нисэй, которые были американцами и потому чувствовали себя оскорбленными. Таких отказников прозвали No-No, правительство посчитало их опасными; японская община, с незапамятных времен избегавшая скандалов, их осудила. Одним из No-No оказался Джеймс. Отцу было неимоверно стыдно, после ареста сына Такао заперся в своей барачной секции и выходил только по нужде. Ичимеи приносил ему еду, а потом вставал в очередь во второй раз, чтобы поесть самому. Хейдеко и Мегуми, тоже страдавшие от выходок Джеймса, пытались заниматься привычными делами, с высоко поднятыми головами снося нехорошие шепотки, упреки в глазах соотечественников и попреки лагерного начальства. Всех Фукуда, включая Ичимеи, несколько раз допрашивали, но серьезных последствий эта история не возымела — благодаря получившему повышение Бойду Андерсону, который защищал их как мог.
— Что будет с моим братом? — спросила Мегуми.
— Не знаю. Возможно, его пошлют в Тьюл-Лейк или в Форт-Ливенворт в Канзасе, это будет решать Федеральное бюро тюрем. Думаю, его не выпустят до окончания войны, — ответил Бойд.
— Здесь поговаривают, что No-No расстреляют как шпионов…
— Не верь всему, что слышишь, Мегуми.
Арест Джеймса необратимым образом повлиял на характер Такао. В первые месяцы после эвакуации он участвовал в жизни общины, терпеливо возделывал огороды и мастерил мебель из упаковочной древесины, которую добывал на кухне. Когда ни один предмет больше не влезал в ограниченное пространство барака, Хейдеко предложила мужу делать мебель для других семей. Такао попробовал получить разрешение на кружок дзюдо для мальчиков, но ему отказали; начальник лагеря испугался, что мастер посеет в учениках бунтарские идеи и поставит под угрозу безопасность солдат. Такао втайне продолжал тренировать своих детей. Он жил в надежде на освобождение, считал дни, недели и месяцы, ставил пометки в календаре. Его не покидали мысли о питомнике для цветов и декоративных растений, который им с Исааком Беласко так и не удалось создать, о деньгах, которые он скопил и которых лишился, о доме, за который платил годами, а теперь владелец оставил его за собой. Десятилетия упорства, труда и верности долгу, а в конце концов ты заперт за колючей проволокой, точно преступник, горестно повторял Такао. Он был человек непубличный. Многолюдье, неизбежные очереди, шум, отсутствие личного пространства — все это его раздражало.
А вот Хейдеко в Топазе расцвела. В сравнении с другими японскими женщинами она была непочтительной супругой: она могла яростно препираться со своим мужем, но при этом посвятила всю жизнь домашнему очагу, детям и тяжелому садовому труду, не подозревая, что внутри ее дремлет ангел гражданской активности. В концентрационном лагере у Хейдеко не было времени на отчаяние или скуку, она всечасно решала чужие проблемы и боролась с лагерным начальством, добиваясь на первый взгляд невозможного. Дети ее жили за забором — в заточении, но в безопасности, ей не приходилось за ними надзирать: для этого существовало восемь тысяч пар глаз и еще контингент Вооруженных сил США. Основной заботой Хейдеко сделался присмотр за Такао, чтобы тот не рассыпался окончательно: ей уже не хватало изобретательности выдумывать задания, которые помогали мужу чувствовать себя при деле и не оставляли времени на раздумья. Такао постарел, их десятилетняя разница в возрасте стала намного заметней. Вынужденное барачное общежитие положило конец влечению, прежде подслащавшему сложности совместной жизни, нежность сменилась разочарованием с его стороны и терпением — с ее. Стесняясь детей, живущих в той же комнате, супруги старались не прикасаться друг к другу на своем узком ложе, и таким образом простейшая связь между ними истончилась. Такао замкнулся в озлобленности, а Хейдеко раскрывала свои способности к служению и лидерству.