Ярость
Шрифт:
Я трогательно извинялся перед забинтованным мистером Карлсоном и его сверлившей меня злобным взглядом женой («…оказался чем-то расстроен… был сам не свой… не могу выразить словами, как я сожалею…»), но сам не получил извинений за те издевательства, которым подвергался на уроках химии, когда на глазах у всех обливался потом у доски. Не извинялись передо мной ни Дикки Кэбл, ни Дана Коллетт. Не извинилось и домашнее Скрипящее Чудище, которое процедило сквозь зубы по дороге из больницы, что хочет видеть меня в гараже после того, как я переоденусь.
Я думал об этом,
Так или иначе, я решил, что нам с отцом надо объясниться. И пошел в гараж.
Затхлое, пропахшее маслом место, где поддерживался идеальный порядок. Как на корабле. Тут он попадал в родную стихию. Здесь все лежало где положено. Газонокосилка приткнулась у стены. Садовые инструменты висели на крюках. Гвозди и шурупы каждого размера имели отдельный ящик. Тут же хранились и аккуратно перевязанные подшивки старых журналов: «Эргози», «Блулук», «Тру», субботнего приложения к «Ивнинг пост». Центральное место, естественно, занимала газонокосилка.
Отец переоделся в старые форменные штаны и охотничью куртку. Впервые я заметил, как он постарел. Появилось брюшко, вот они, обильные возлияния в пивной, на носу фиолетовой сеткой проступили сосуды, морщины у рта и глаз стали глубже.
— Что делает твоя мать? — спросил он.
— Спит, — ответил я.
Она теперь много спала, с помощью либриума. От этих таблеток пересыхало в горле, а изо рта шел неприятный запах, словно от прокисшего сна.
— Хорошо, — кивнул он. — Это нам на руку, не так ли?
И начал вытаскивать ремень.
— Сейчас я сдеру шкуру с твоей задницы.
— Нет, — мотнул головой я. — Не сдерешь.
Он застыл, не вытащив ремень и наполовину.
— Что?
— Если ты попытаешься ударить меня, я отберу его у тебя. — Мой голос дрожал. — И отплачу тебе за тот случай, когда в детстве ты швырнул меня на землю, а потом солгал матери. Отплачу за все удары по лицу, которыми ты награждал меня всякий раз, когда я делал что-то не так, не давая исправиться. Отплачу за ту охоту, когда ты сказал, что разрежешь ей нос надвое, если поймаешь с другим мужчиной.
Он смертельно побледнел. Теперь задрожал и его голос:
— Бездушный, бесхребетный слизняк. Неужели ты думаешь, что сможешь переложить всю вину на меня? Можешь говорить это психоаналитику, если тебе того хочется, тому, что с трубкой. А со мной у тебя ничего не выйдет.
— Ты смердишь. Ты просрал семейное счастье и единственного ребенка. Попытайся ударить меня, если думаешь, что у тебя получится. Меня выгнали из школы. Твоя жена не
— Тебе бы помолчать, Чарли, — прорычал он. — Пока я хочу только наказать тебя. Смотри, чтобы у меня не возникло желания убить.
— Валяй. — Слезы полились еще сильнее. — Я-то хочу убить тебя уже тринадцать лет. Я тебя ненавижу. Чтоб ты провалился.
И он двинулся на меня, словно персонаж из фильма об угнетении негров, намотав один конец ремня на руку, второй конец, с пряжкой, болтался в воздухе. Махнул ремнем, но я нырком ушел от удара. Пряжка просвистела над моим плечом и ударилась о газонокосилку, содрав краску. Он зажал зубами кончик языка, глаза вылезли из орбит. Выглядел он точно так же, как в тот день, когда я разбил стекла во вторых рамах. Внезапно я задался вопросом: а не так ли он выглядел, когда трахал мать? Неужели она видела его таким, когда он вминал ее в кровать? Мысль эта настолько поразила меня, наполнила таким отвращением, что я забыл уйти от следующего удара.
Пряжка ребром прошлась по лицу, разрывая щеку. Потекла кровь. Мне показалось, будто часть лица и шею окатило теплой водой.
— Господи, — выдохнул он. — Господи, Чарли.
Один мой глаз наполнился слезами, зато второй видел, как он приближается ко мне. Я шагнул ему навстречу, схватил за свободный конец ремня, дернул. Он этого не ожидал, потерял равновесие, чтобы не упасть, отступил назад, но я подставил ногу, он споткнулся об нее и упал на бетонный, заляпанный маслом пол. Может, он забыл, что мне уже не четыре года. И не девять, когда я не мог заставить себя выйти из палатки и отлить, пока он трепался с друзьями. Может, он забыл, а может, и не знал, что маленькие мальчики вырастают, помня каждый удар и каждое злое слово, что они вырастают с желанием сожрать родителей заживо.
Хрип вырвался у него из горла, когда он ударился о бетон. Он выставил руки, чтобы смягчить удар, так что ремень остался у меня. Я сложил его пополам и со всего маху вмазал по широкой, обтянутой хаки заднице. Раздался смачный хлопок, он вскрикнул, думаю, не от боли, а от неожиданности, и я улыбнулся. Улыбка эта болью отозвалась в щеке. Щеку он мне разделал.
Он медленно поднялся:
— Чарли, положи ремень. Позволь отвезти тебя к доктору, чтобы он наложил швы.
— Тебе пора отдавать честь новобранцам, раз твой сын может сбить тебя с ног, — бросил я.
Он озверел и прыгнул на меня, а я ударил его пряжкой по лицу. Он закрыл лицо руками, я отшвырнул ремень и со всей силы врезал ему в живот. Из него вышел воздух, он согнулся пополам. Живот-то был мягкий, мягче, чем казалось со стороны. Я не знаю, что почувствовал в тот момент — отвращение или жалость. Но понял, что человек, которого я хотел ударить, мне недоступен, он отгородился от меня барьером лет.
Он выпрямился, бледный, с гримасой боли. На лбу краснела отметина от пряжки.
— Ладно. — Он повернулся и ухватил со стены кочергу. — Раз уж ты этого хочешь.