Юлия Данзас. От императорского двора до красной каторги
Шрифт:
Для женщин отвели отдельный барак – большой полутемный сарай с единственным окном в углу и двухэтажными нарами вдоль стен, другой ряд нар располагался посередине. Нас было там около четырехсот человек, теснившихся в полумраке, замерзавших на холодных досках или сбивавшихся вокруг печурки, которая должна была обогревать огромный сарай, открытый всем ветрам. Обычная ужасная человеческая мешанина отягощалась огромной массой мужчин, рыскавших, как волки, вокруг нашего барака: уличные женщины, составлявшие три четверти обитательниц нашего барака, пользовались здесь большей свободой, чем на Соловках, разгуливали по всему лагерю, где более тридцати тысяч мужчин теснились, как и мы, на этой территории, огороженной колючей проволокой. Поэтому с вечера и на протяжении всей ночи в барак вносили десятки пьяных женщин, которые протрезвлялись рядом с нами или прямо на наших головах, если их укладывали на второй этаж нар… Административная контора, где я должна была работать, находилась примерно в километре от лагеря, путь до нее был для нас («канцеляристок») нелегок – через поле, иногда по пояс в снегу, особенно тяжело было идти в темноте, а с работы мы уходили в одиннадцать вечера, и возвращаться приходилось в полной темноте; мы шли след в след, и иногда все друг за другом проваливались в глубокий снежный овраг. В одно
96
После «в одиннадцать вечера» – вставка в текст «Красной каторги».
Я могла бы многое рассказать о строительстве знаменитого канала, так как, занимаясь статистикой в «отделе планирования», получала доступ к любопытным документам, касающимся этого строительства, представлявшего собой колоссальный и бессовестный обман [97] . Но это завело бы меня слишком далеко. Я хочу лишь отметить, что этот обман стоил трехсот тысяч человеческих жизней, по расчетам, основанным на списках заключенных, исчезнувших в этих лесах, без крова, без медицинской помощи, часто без пищи и питьевой воды (были места, где питьевая вода находилась лишь в двух–трех километрах, приходилось пить болотную воду). Смертность была такой, что ГПУ, несмотря на свою дьявольскую энергию, лишь с величайшим трудом заполняла бреши в рядах заключенных новыми колоннами новоиспеченных узников… Но в расчетах, оценивавших приблизительное число жертв, принималось во внимание лишь число заключенных, присланных непосредственно на строительство канала. Однако были еще и другие – те, которые были проданы администрации Мурманской железной дороги и различным конторам, занимающимся лесоразработками. В мои руки попало [98] несколько секретных документов, среди которых был десяток договоров о продаже, каждый – от тысячи двухсот до двух тысяч человек. Эта человеческая рабочая скотина должна была поставляться без оплаты издержек; покупатель обязывался снабжать заключенных питанием по нормам не ниже, чем в «концентрационных лагерях», и одеждой. Обычно договор заключался на годичный срок. Число жертв невозможно оценить из-за отсутствия сведений об участи этих несчастных. Можно только догадываться о страшной судьбе, которая их ждала…
97
Продолжение в Eszer, 1994. P. 172: «страшный, как все, изобретенное советским правительством».
98
Eszer, 1994. P. 172: «дюжина договоров о продаже, каждый на много тысяч человек». Две следующие фразы вставлены в текст «Красной каторги».
Что касается меня, мое заключение близилось к концу. Я знала, что мой срок был сокращен до двух лет, когда я еще была на Соловках: это касалось всех заключенных, осужденных более, чем на пять лет, и отсидевших половину срока (для совершивших уголовные преступления сокращение срока начиналось после года отсидки и проходило быстрее). Если бы не было введено прогрессивное сокращение срока, ни в тюрьмах, ни в лагерях не было бы мест для вновь прибывающих. А так как я была арестована в ноябре 1923 года, мои восемь лет истекали в ноябре 1931 года, но казалось, что никто и не думал обо мне, я даже полагала, что мне добавили дополнительный срок, как это иногда случалось. Поэтому я была сильно удивлена, когда меня вызвали в канцелярию, где объявили, что я свободна: позже я узнала, что в Москве за меня вступились друзья. Было это в конце февраля 1932 года. Стоял тридцатиградусный мороз. На мне были ветхие лохмотья, а в кармане – несколько копеек. Мне пришлось попросить «милости» остаться в лагере на две–три ночи, пока я не найду пристанища. С большим трудом мне удалось найти приют у одной доброй женщины в соседнем поселке, там же я смогла найти работу на железной дороге в качестве помощника счетовода по ликвидации товарного склада. Конечно, это была временная работа, но мне нужны были какие-то деньги, чтобы купить билет на дорогу неизвестно куда [99] …
99
Весь этот параграф дан в сокращенном виде в Eszer, 1994. P. 172, но зато в нем упомянут Горький: «С моей стороны мое заключение заканчивалось… Я работала в бюро уже четыре года, когда мне объявили, в январе 1932 г., что меня освобождают, мой срок заключения сократили на два года, „в награду за добросовестный труд и хорошее поведение“, но главное, благодаря вмешательству Максима Горького».
Вот так закончилось мое заключение. Освобождение означало для меня возможность убедиться, что вся Россия – это огромная тюрьма и что судьба свободных людей мало чем отличается от участи бесчисленных заключенных.
Об
100
Это примечание фигурирует только в рукописи, опубликованной в Eszer, 1994. P. 173.
Ночные письма
«Ночные письма», написанные в Иркутском изоляторе, были сразу уничтожены (из-за обысков) и восстановлены по памяти много лет спустя (вряд ли это литературный прием). Они адресованы воображаемому другу-ученому (к которому Юлия обращается на «вы» во французском оригинале; но по-русски «ты» более естественно: ведь к Богородице обращаются на «ты» по-русски и на «вы» по-французски): «Кто же ты, дорогой друг? Мечта о том, кем бы я хотела стать? Двойник моего незавершенного существа?» Этот двойник отличается от «Не-Я» из «Наедине с собой» тем, что он не антагонист (но порождает тоже диалогическую форму текста): это скорее рационалистическая ипостась Юлии, с которой она беседует о «блаженном» одиночестве («Одиночество – это победа над пространством и временем»); о памяти, которую она тренирует, когда позволяют холод, голод и цинга; о сущности реальности, о материи и духе, о тайне жизни и смерти, о Зле, об искуплении через страдания, об исторической эволюции. Эти размышления навеяны испытанием войны и сибирского заточения («четыре года, прожитые в одиночной камере на дне сибирской тюрьмы»). Они писались, чтобы не допустить помрачения рассудка и интеллектуального распада. Мир мысли или персонажи литературного вымысла более реальны для Юлии, чем тюремная реальность. Отклики этих воспоминаний мы находим у Бурмана и у кардинала Тиссерана. Они перекликаются с ранними ее исповедальными текстами (упоминание о пылкой юности, о тяге к самоубийству из любопытства к потустороннему миру, намек на свой мистический опыт…). В конце Юлия пророчествует всеобщее богоотступничество. Но Великого инквизитора и Иуду победит Богочеловек: «Оскорбление и богохульство должны заставить божественный идеал сиять, как тьма заставляет сиять свет».
Перевод Вл. Кейдана. Публикуется впервые. Французский оригинал опубликован нами в: Revue des etudes slaves, 2023. Т. 94 (3 и 4 выпуск).
Несколько разрозненных листов, восстановленных по памяти…
1
«Свет сияет во тьме, и тьма его поглотить не смогла» (Ин. 1: 5). Перев. РБО.
2
«Все валы и волны Твои надо мною прошли» (Пс. 41: 8). Перев. РБО.
Другие возникли из глубин неустанно верной памяти, все еще продолжающей трепетать от того прошлого, когда вся моя жизнь как человека была сосредоточена в мысли, когда эта мысль жила только сама по себе, отгороженная от всех внешних впечатлений, впитывая только эту внутреннюю беседу, которая замещала мне остальные источники питания…
Это прошлое – четыре года, прожитые в одиночной камере на дне сибирской тюрьмы. Сначала два года полной изоляции, когда у меня не было другого спутника для моих мыслей, кроме ветра с Байкала за решеткой моего маленького окна. Затем – появление карандаша и бумаги. И тогда, чтобы облегчить усилия мысли, борющейся с оцепенением, карандаш начал лихорадочно выводить письма, которые вскоре полностью уничтожались. Письма к воображаемому другу, к несуществующему другу, который казался реальным, потому что отличался от окружающей действительности, казавшейся дурным сном.
Эти письма писались ночью – долгими бессонными ночами между четырьмя серыми стенами, освещенными электрической лампочкой, которой никогда не выключали. Но письма эти были ночные и за счет усилия мысли, которая их диктовала, ибо порыв к воображаемому другу был борьбой с помрачением разума, с интеллектуальным распадом. И это было утверждение человеческого достоинства, сохраняющего свою отчетливость даже под тюремным бушлатом. И это был зов к свету из глубин ночи, который, казалось, простирался над окружающим миром…
Эти ночные письма были уничтожены прежде, чем попали в жестокие руки. Осталась только память. Но эта память усиливается, когда изоляция в запертой и зарешеченной камере сменяется одиночеством посреди равнодушного или враждебного мира. И вот связка этих писем была воссоздана посредством игры живой мысли с воспоминаниями.
Друг, я пишу тебе, потому что мне нужно согреться твоей ласковой добротой.
Как же холодно! Как темно в ледяной безбрежности, от которой меня отделяют только решетки моей камеры! И сквозь эти решетки холод проникает, как непримиримый враг, как палач, которому поручено уничтожить последние биения жизни в моем бренном теле.
Наступила ночь. Не ночь, трепещущая от теплых излияний, дрожащая от пения звезд, – а темная и безмолвная ночь мерзлых земель, черная бездна, где сам снег становится темной завесой.
Я нахожусь в могиле, в десяти тысячах лье от любого человеческого существа, способного понять меня. А моя мысль парит в пространстве, гордясь своей свободой, которой не может отнять никакая человеческая сила. Я больше не существую для этого мира, и поэтому он принадлежит мне целиком; я не более чем крупица живой плоти, застывшая где-то, – поэтому моя мысль знает только безграничное пространство, из которого она создает свой удел. Она и тебя где-то там обнаружила и увидела, как ты радостно обретаешь себя.