Юность Маши Строговой
Шрифт:
– Почему вы предлагаете мне льготные условия?
– замкнувшись, спросила Маша.
– Да нет же, нет!
– засмеялся профессор.
– Уверен, что вы справитесь с новой работой. Стро-го-ва! Вы оправдываете фамилию. Строгая. В древние времена такие за убеждения шли на костер. Сейчас - на подвиг. На труд без пощады к себе. На любовь, которая спасает, как маяк...
Пожалуй, для первой встречи он наговорил слишком много добрых слов Маше. Но что-то в душе ее встрепенулось и захотело жить.
Многих старых друзей она недосчиталась в институте. Не было Володи
Не было...
Но Маша заставляла себя не думать о Мите. И все же думала...
"Митя, я хочу узнать только одно: здоров ли ты? Не хочу ничего больше знать о тебе. Никогда не забуду, что ты мне не поверил. Пусть меня судят самым страшным судом - этого я не могу забыть и простить!"
Она со страхом ждала, что кто-нибудь спросит о Мите Агапове. Но не один Митя - многие выбыли из курса. И лишь Борис Румянцев, у которого глаза, нос, подбородок и скулы стали острее и жестче, и весь он теперь походил на осторожную хитрую птицу, встретив Машу, вспомнил Агапова.
– Интересно, как он на фронте, - сказал Румянцев.
– Здесь, в институте, Агапов всячески старался быть на виду, но в действительности он был заурядным студентом и даже не слишком начитанным.
Это была ложь. Маша едва не задохнулась от гнева, но сдержала себя и почти равнодушно ответила:
– Возможно, за эти два года, пока он воюет, ты обогнал его в чтении книг.
Нет, она не будет вступать в споры, защищая Митину честь!
Румянцев смутился. Не очень-то благородно унижать отсутствующего соперника, который к тому же на фронте.
– Правда, Агапов был упорен в работе, как вол, нужно отдать ему справедливость, - снисходительно признал он.
Как вол? Но разве не помнит Румянцев, что Митя умел на лету ловить каждую мысль, а голова его всегда была полна счастливых догадок? Он талантлив, вот в чем дело.
– Агапов не только упорен, - сухо сказала Маша.
– Он шел всегда впереди, потому что не мог не идти впереди. С этим надо согласиться, если ты честен.
Вот она и не выдержала и снова поспорила, вместо того чтобы спокойно промолчать. Какое ей, в сущности, дело до Мити Агапова? Талантлив ли, умен ли бывший ее однокурсник, что с ним, где он теперь - все это не ее судьба.
Как грустно стало в институте!
Стены промерзли. Камень хранил двухлетнюю стужу, дыша знойной сыростью. В середине лекции возникал иногда равномерный шум: это студенты притопывали окоченевшими ногами. Профессор сбегал с кафедры вниз, поднимался, жестикулировал. Ему удавалось таким образом сохранить в себе то минимальное количество тепла, какое необходимо было, чтобы довести лекцию до конца.
Маша редко бывала в институте. Ей зачли все досрочно сданные в эвакуации зачеты. Оставалось прослушать два курса.
Румянцев язвительно заметил:
– Говорят, в эвакуации были сильно снижены требования. Напрасно ты не разделалась там со всеми экзаменами.
– Говорят часто глупости, - невозмутимо возразила Маша.
– Кажется, тебе
Такие стычки возникали не раз. Митя Агапов был здесь ни при чем. Просто Маша не любила Румянцева. Впрочем, скоро она перестала его замечать.
Новая работа захватила ее, и опять в ее представлении возник поэтический мир. Она инстинктивно сторонилась того, что было чуждо этому миру.
"Романтизм позднего Горького" - так называлась ее работа. Она читала, и тонкая, едва уловимая ассоциация, возникшая в воображении, или неожиданно поразившая мысль заставляли ее бежать в библиотеку и разыскивать книги, которые, казалось, не имели даже отдаленной связи с темой. Непреодолимая потребность знаний побуждала идти вперед.
Она не знала, когда скажет себе: довольно. В тетрадке с помятыми уголками, что сберегалась с восьмого класса школы, Маша записала слова Горького:
"И так хочется дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы всё - и сам я - завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни красивой, бодрой, честной..."
К той большой правде о жизни, которую она узнала от Толстого, прибавлялась новая, неизъяснимо прекрасная правда. Она побуждала к действию. В ней был завтрашний день. Мечта и действительность, реальность и вымысел неразрывно сливались.
Но наступило одно горестное утро, когда жизнь, полная сосредоточенной, упоительной работы ума, оборвалась на полном разбеге. В этот день, проснувшись поутру и выглянув, как из берлоги, из одеяла и подушек, Маша увидела на стекле затейливые ледяные узоры. На дворе мороз. Едва Маша проснулась, в комнату вошла мать. Ирина Федотовна так укутана была в халат, телогрейку, платки, что двигалась неловко и медленно. Маша с болью и страхом замечала на лице матери всё новые следы болезни, печали и старости.
Ирина Федотовна виновато сказала:
– У нас нечего есть.
– Не может быть! Ты что-нибудь путаешь, мама.
Тетя Поля, уезжая, оставила в доме много продуктов.
Они вместе отправились осматривать буфет и кухонные полки, поискали в чулане. Нигде никаких следов съедобного. Экономно, однако, они похозяйничали!
– Я не хочу есть, - храбро заявила Ирина Федотовна.
– И у меня тоже нет аппетита.
– Ну иди, занимайся, если можешь.
"Могу. Конечно, могу", - уверяла себя Маша, раскрывая тетрадь. Она подточила карандаш и задумалась.
Вчера фразы сложились в голове.
Романтизм?
Но если голодна и больна твоя мать, и вплотную к тебе придвинулись грозные будни, и сердце сжалось от страха в бедный комочек, а ты должна сказать: что такое романтизм?..
Маша писала:
"...Горький видел высокую и суровую правду жизни. Он умел домыслить к суровой правде желаемое и возможное. Неистребимая жажда практического изменения жизни - вот что такое горьковский романтизм".
Смеркалось, когда она положила затупившийся карандаш. Она чувствовала себя легкой, невесомой. Казалось: если встанешь на цыпочки, можно подняться и улететь.