Юность в Железнодольске
Шрифт:
Надеялся Камаев найти поддержку у жены, но и она поднялась против него, точно клушка против коршуна.
— Разлучник ты родному сыну. Кисло было тебе, когда отец-мать не отдавали меня? Еще как кисло. Зарок дал: никогда не препятствовать сердечному согласию детей. Эх, Сережа, Сережа! Моряк свет застил. Чем хуже моряк нашего Славика? Съел он Томку? Поухаживал месячишко — и вся недолга. Обидно, верно, малость. Все же войти в их положение можно. Молоденькие. На днях дамочку встретила. Вместе в магазине за мясом стояли. Она наш институт
Не стал Камаев спорить с женой. Когда жалость руководит Устей, не поддается она убеждению. По-прежнему он готов дать голову наотрез, что непостоянные люди не способны на большое чувство.
И разлад в семье, и отчужденность Вячеслава, и возмущение жены Камаев переживал трудно, но он не отчаивался, надеясь, что все это, как и всякое з а т м е н и е сердца, пройдет быстро, без горестных последствий. Вскоре он в этом усомнился: Вячеслав, придя домой с хмельным Леонидом, объявил, что устроился работать резчиком лома.
— Больно ты, сын, возгордился. Совет хотя бы спросил. Для прилику.
Вячеслав стряхнул в ладонь сигаретный пепел, прижмурился, подыскивая ответ. Осточертели Камаеву прижмуривания. На первый взгляд в них проницательность, душевная мягкость, улыбка согласия, а разобраться — обыкновенная рисовка. Вячеслав замечал: отца раздражает, что он щурится, и старался не щуриться, да не получалось: постоянно веки смыкались почти на нет помимо воли. Отец думает: «Дурная привычка». Какая там привычка... В армии была с ним неприятность. Заболел, временно потерял зрение. Три месяца отвалялся в госпитале, вышел оттуда, хохмила солдатня, как свежеотчеканенный полтинник. И верно, вылечили лучше некуда! Но, увы, не ликвидировали зрительной травмы: почему-то глаза то и дело прижмуривались.
— Согласись, пап, я ведь не трактор. Трактор можно поворачивать сколько угодно, куда угодно и когда угодно. Я хочу и могу управлять собой.
— Можешь, но зачем же избрал специальность не главную на комбинате?
— Меня вполне устраивает скромное положение. Был солдатом и горжусь. Никакой зависти к положению командного состава я не испытывал. У нас на площадке бывали академики, конструкторы космических кораблей. Может, и я ударюсь в науку, а пока остановлюсь на рядовой роли. Извини, папа, я не хочу быть звездохватом, и без меня таковских с излишком.
Леонид шаловливо подскакивал на диване, вязко гудели пружины.
— Уймись, — крикнул ему Камаев. — Кабы шуточный разговор... Все придуриваешься.
Поглаживая длинными ладонями длинные веки, Леонид сказал:
— Мне, Сергей Филиппович, незачем трехколесный велосипед, а Славке опека. Парнище мозговит, плюс армейская закваска, плюс испытания судьбы.
—
— Да, пап. Но я ведь твой продолжатель. Кстати, нашему поколению очень многое доверяется.
— А кто над вами?
Леонид рассмеялся:
— Детские ясли. Слушай, именитый доменщик Камаев, брось политпросвещение. Славка самый что ни на есть нашенский.
— Какой такой вашенский?
— Корневой системы рабочего класса.
— Выражаешься ты, зима-лето, кучеряво.
— Выражаются матерщинники. Я высказываю лично скумеканные соображения.
Леонид говорил полушутя-полусерьезно, и Вячеслав махнул рукой, чтобы он замолчал.
Вячеславу захотелось достойно завершить спор с отцом, который, как ему представлялось, замкнулся в рамках своего поколения. Эту особенность Вячеслав замечал в пожилых людях и для себя называл ее дефектом старости. То, что в мыслях отца проявился дефект старости, показалось ему случайностью.
— Не волнуйся, пап. Продолжим, возвысим, передадим детям.
— Аспирантура! — крикнул Леонид и, улыбаясь, проводил по длинным щекам длинными ладонями, будто умывался.
— Вы, пап, пока что умней нас. В практическом смысле. Но мы понимаем больше, вынуждены понимать больше: первопуток, а вы наставили на нем барьеров, стен, заграждений.
— Смело.
— Мы были бы худыми наследниками... Пап, надо вовремя сознавать изменения в обществе, в людях, регулировать...
— Так что же ты? Ых! — обрадовался Камаев. — Я и регулирую, что на домне, что в семье.
— Академия! Заарканил он тебя, Славка. Лапки вверх — и молчи.
— Ничего не заарканил.
— В цех ко мне собирался работать и такую пилюлю преподнес...
— Заваруха! А?!
— Погоди, Леонид, проблема ж важная, — сказал Камаев.
— У нас нет мелких проблем. Все проблемы огромадные, эпохальные.
— Прекрати клоуна из себя строить.
— Ты без окрика, знатный Камаев. Ты шибко серьезный, а я шибко несерьезный, ты шибко правильный, а я шибко вольный. Все для тебя важно, а для меня смехотворно. Равновесие!
— Сын, неужели ты из-за Томки? Одно дело чувство, другое — труд. Одно, может, на месяц, в крайности на годы, труд — на всю жизнь.
— Я едва через порог, ты не вгляделся, что мне по нутру, и сразу предписывать. С меня армии довольно.
— Круши, Славка, уставников.
— Если в чем пережал — давай не сердись, сын. Мы должны блюсти народную мораль, а не какую-нибудь шалопутно-европейскую.
— Во, откровенность! — вставил Леонид. — Шито-крыто не по мне. Противоречия не позволяют уныривать от правды. Ты давил на Славку, заслуженный Камаев. Он мне говорил: не по духу ему тиранство. И как ты еще, Славка?... В тебе кто просыпается под нажимом?