Юность в Железнодольске
Шрифт:
Коняткин достал из-за комода палку. Блудливым восторгом сияло лицо, когда он, державший палку за спиной, выставил ее перед собой на обозрение Вячеславу и Леониду.
Набалдашником палки являлась гривастая, бородатая голова, отполировавшаяся до стеклянистого лоска. Пальцы и ладонь Паши Белого, который, как потом узналось, ходил раньше с палкой, реже дотрагивались до физиономии, поэтому она, неполированная, темная, грубая, ясней смотрелась в охвате глянца.
Приглядевшись к этой физиономии, Вячеслав удивился, что в ней запечатлен сложный сплав человеческих свойств: проницательность, дремучесть,
Скользнув взглядом чуть ниже, Вячеслав ахнул от удивления и рассмеялся. Тот, физиономия которого выражала хитромудрую оголтелость, был вырезан дерзко — с мужским орудием, направленным на зрителя; хлесткое, уморительное озорство Паши Белого было и в том, что своего голого гигантоподобного мужика он сотворил в сапогах. Мужик стоял на голове женщины с высокомерно вскинутым личиком. Между ее гордыней и растоптанной прической, съезжавшей на плечи, было такое смехотворное несоответствие, что Вячеслав хахакнул в ладони. В глотке Леонида, забивая его дыхание, толокся смех, поэтому, едва хахакнул Вячеслав, он заряжал с освобожденной оглушительностью.
Женщина, тоже голая и обутая, стояла на голове человека в фуражке и мундире военного. Носки ее туфель торчали вверх, указывая на то, что каблуки продавили тулью и череп, будто всадились в мозг. Ноги военного, почему-то босые, не без застенчивости примостились на голове балерины, если судить по волнистым оборчатым юбочкам и по тому, что стояла она на кончике ноги, а кончиком другой, соблазнительно вскинутой, касалась колена той, удлиненной напряжением.
— У нас дедушкины палки называют охальными, — сказал Коняткин, сияя от впечатления, произведенного деревянными фигурками на Вячеслава и Леонида. — А между тем...
Кивком ладони Паша Белый остановил внука: захлопнись.
— Стриг черт свинью, — промолвил он и замолчал: пресекло голос волнение. — Стриг... Визгу много, шерсти нет.
— Мастак ты прибедняться, дед.
— Не прибедняюсь. Кумекаю над своим трудом. Вверху палки, значится, Гришка Распутин, под ним царица, она на Николашке, Николашка на Кыш... Дворец он ей преподнес. Главной дрыгоножкой числилась. Ну, театр, где поют.
— Балерина Кшесинская. Из ее дворца, с балкона, Ленин выступал перед моряками.
— Верно, молодой человек, Кыш... Замахнулся я широко. Просмеять хотел шайку-лейку-царскую семейку. Коряво вышло.
— Здорово, дед! Слыхал ведь — люди покатывались от смеха. Вышла палка. Резал ты ее со страстью, точно хмельной.
— Во хмелю что хошь намелю, просплюсь — отопрусь.
— Я, Павел Тарасович, любопытствую, каким манером вы подобрались к Распутину и к шайке-лейке-царской семейке?
— Издалека тянулось. В третьем, поди-ка, в четвертом году служил в Казани. Книжки читал по складам, чаще картинки рассматривал. Однова толстучую книжищу пришлось полистать. Про чего-чего там только не было. Попалась про императора Николашку, про евонную супругу Александру Федоровну, про их дочек и про всю их царскую шатию-братию с фрейлинами и гоп-маршалами.
— Гоф.
— Промеж себя, солдатней, мы гыгыкали над придворными чинами. Танцмейстер, церемо... Тоже чины. Портреты-то его и самой до того мне глаза промозолили... Тут форменным образом я аж взвился. На каждом шагу самих выставляют,
После распутинской палки Коняткин показал гостям дедовы работы из бересты: жокейку, фуражку и калапарэ — башкирский крылатый головной убор, напоминающий голландскую корабельную шляпу. Готовых сомбреро в избе не оказалось: накануне выпросили туристы из Перми.
Пока Вячеслав и Леонид разглядывали бересту, Паша Белый сварил на дворовой печурке куриных яиц, нарезал свежепосоленного свиного сала, намыл огромных помидоров, слазил в погреб за водкой, где она стояла на льду.
Когда стукались стаканами, мимо окна мелькнула фигурка в цветастом платье. Вячеслав, которому внезапно захотелось спастись от Тамары, ждал, что в светелке появится молоденькая девушка и сразу погасит своей красотой его первую, мучительную, почти роковую любовь. Но появилась женщина лет двадцати трех, а может, и постарше! Вячеслав еще не умел определять женского возраста за пределом двадцати лет. Он было подумал: «Никто, наверно, не заслонит собою Томку?» Но едва она присела к столу и сказала: «Обплясалась сегодня. Сил нет», — к нему вернулась освободительная надежда. Он ощутил тревожную ослепительность, как случается при сплывшихся для дождя тучах, но отворить небо может только молния, и вот она сверкнула, да очень близко, грозя достать до тебя трескучим ветвистым зарядом.
Не лицо нежданной женщины при его милой смуглоте и приятных чертах было причиной этого ощущения, не статность ее и не то, что ей шло платье, сшитое из сливочно-желтых, с красными и голубыми цветами платков, а то, что излучали ее черные глаза, что слышалось в голосе с манящими интонациями, что вызывал блеск и трепет шелковых кистей, которые обвивно стелились по высокой груди.
— Обплясалась сегодня, — повторила она. — Кого вызывала, все выходили на круг. Старуха Петелина (под сто ведь!) и та дробь отбила.
Говоря, она счастливо придыхала, и Вячеслав, глядевший на нее восхищенным взором, думал, что не помнит и себя и многих, с кем в родстве и знакомстве, чтобы они плясали не стесняясь, без самолюбивого мучения о том, как будут судить об их стати, присядке, притопах, кружении... Исчезни люди, ей подобные, которые так же естественны в пляске и в доверительности («Обплясалась сегодня!»), как в состоянии думы наедине с собой или во время безмятежного сна, исчезнут и высшие человеческие начала: искренность, совесть, не подверженная страхам, бескорыстие, благородство, мужество, чуждое какой бы то ни было мысли о хвале и наградах.