Юность в Железнодольске
Шрифт:
— Что мне?! Я — свободная птица! — говорила она со счастливым восхищением.
Когда у Нагимы отдыхал г о с т ь, Хасану и его братишке Амиру приходилось допоздна отираться в коридоре, а то и ночевать под дверью или на полу у кого-нибудь из соседей. Даже Лукерья Петровна, которая старалась проявить к ней расчетливую уважительность («Глядишь, и накормит без талонов у себя в столовой»), выговаривала ей:
— Забываешь ты, медовая, про детишек. Не собачата — валяться в коридоре. Надобно полюбовника, дак ты квартиру найми, детишки чтоб угоены были. Право слово, бархатная, право слово, конопляная.
Тимур Шумихин боялся, что его арестуют. У Тимура было
Я сидел на одной парте с Иваном Затоновым. Мы дружили, хотя он был на редкость щеголеват и аккуратен: чистенькие мне претили. Всегда в зеркальных ботинках, в свежеотглаженном костюме, в рубашке апаш. Иван зачесывал волосы на затылок, для блеска втирая в них вазелин, пушок на губе подводил черным карандашом. У Ивана была самописка, он вставлял ее в нагрудный карман френча, и она посверкивала зажимом, вызывая всеобщую зависть. У него были даже велосипед и баян. Оп лихо, внаклон гонял на велосипеде, с непринужденной свободой играл на баяне, но почему-то редко ездил на велосипеде и брал в руки баян. Оттого, наверно, что его отец был знатным сталеваром, а также оттого, что все у него было, и все он умел, и без усилий превосходно занимался, Иван относился к нам с какой-то снисходительностью, которую замечало наше самолюбие, но которая казалась и естественной и терпимой.
Когда, спустившись с гор, я сказал Ивану, что хочу бежать на фронт, он радостно подскочил, забыв о своей вальяжности. Затем внезапно отлучился и вернулся с Петькой Гурджаком в будку, где я его ожидал. С ходу он проговорил, что Петька мечтает попасть на фронт. Гурджак тоже был аккуратист и щеголь. К нему я не благоволил: его чистоплотность и франтоватость были хвастливо-показные. Никто из семьи Гурджака не был на фронте, но он носил капитанскую фуражку, белую тулью которой распирало стальное кольцо. Родители Гурджака работали инженерами на прокате. По моему тогдашнему разумению, он любил в ы к а б л у ч и в а т ь с я: брал на буксир слабых учеников, выпускал стенную газету, на комсомольском собрании грозился изгнать из школы всех разгильдяев, в том числе и меня. Узнав об этом, за разгильдяев я дал Гурджаку «леща», но он бросился не на меня, а за фуражкой — она покатилась по косогору, подгоняемая ветром.
Я заявил Ивану, что я против, чтоб Гурджак увязывался с нами. В бегах придется голодать, красть, ездить на крышах вагонов, у х о д и т ь от милиционеров. Гурджак навряд ли на это способен, коль он даже на рыбалке с ночевой не бывает. Иван убеждал меня, что Петька все сможет, а я возражал, что он ничего не сумеет, а если бы Иван не догадался сказать, что Петьку страшно мучит собственное благополучие — никаких несчастий, нехваток и приключений, — то я не взял бы Гурджака в бега.
Тайком от матери Ивана, оберегавшей сына
Три года назад из-за бабушкиной жестокости я убегал из дома и так поскитался по городам и детским домам, что Ивановы планы воспринимал с взрослой насмешливостью: как п л а н т ы, то есть как что-то вроде бы и практическое, разумное, но слишком удобное, ненадежное. Нет, я был не против предусмотрительности, полагающейся на чей-то удачливый и проверенный другими опыт. Но вместе с тем я знал о главном: слишком часто случаются невероятные неожиданности в пути, и очень много следящих глаз, чтобы все в это время происходило по законам чужой прежней удачливости. Я был за побег налегке: никаких вещей, кроме перочинного ножа, никакой еды, кроме кармана подсолнечных семечек. Деньги, хитро припрятанные в одежде, не трусить, не плошать, предприимчивость судя по условиям — больше ничего не требуется.
Поздней ночью пришел с мартена Затонов-старший; сам он называл мартен «мартыном». Я все еще не спал. Иван с полчаса как замолкнул, но мне казалось, что он притаился, вдруг затосковав, как и я, перед расставаньем с Железнодольском и перед неведомой дорогой.
Ночь была теплая. Затонов растворил окно и, вероятно, стоял, глядя на Первую Сосновую гору и на черный небосклон над нею. Жена сказала Затонову, что уже собрала на стол, но он не шевельнулся.
— Ну, что ты? — спросила она. — Давай ешь. Иль настойки поднести?
Он оскорбился:
— Сроду-то я не пил ее один.
— Я с тобой почеканюсь.
— Не надо.
— Неужели плохую плавку сварил?
— Прекрасную.
— А в расстройстве?
— Верно. В расстройстве. И в сильном расстройстве: душа наразрыв. Малоподвижные мы создания.
— Кто?
— Люди. Ты, к примеру. Явно, опять щи сварила.
— Щи.
— Почему бы тебе суп харчо не сварить?
— Харчо какой-то. Срам слышать... Уши прямо вянут. П-фу.
— Ты не плюйся. На Кавказе готовят.
— Я по курортам не езжу. Где знать про кавказский суп на букву «хы».
— Эдакая же реакция на работе.
— Им-то тоже откуда знать про суп. Поварам небось санаторных путевок не дают.
— Да я не про суп! Я говорил тебе, что у нас в цеху две печи переделали с основных на кислые. Помнишь?
— Как же не помнить?! Для броневой стали! Ты еще первый броневую сталь сварил.
— Погоди. Переделка времени стоит. Южным заводам труба. Мы отступаем. Остановиться надо, заслон нужен, контрнаступление, танки. Позарез. Я подумакивал, как выхлестнуться из положения. Новые печи переделывать? Сгорим. В основных печах надо варить броневую сталь.