Юность в Железнодольске
Шрифт:
Чуть помедлив, начинал хлопать ладонями и я. Выход уже заканчивался, поэтому после хлопков я бил ладонями то по одной подошве кирзового ботинка, то по другой.
— В темпе! — кричал, ярясь, разрумянившийся Колдунов.
Надя быстрей подергивала струны.
Не будь Колдунов противно самовлюбленным человеком, я раньше его сходил бы с круга и откровенно признавал бы, что мне с ним не тягаться. Однако я не оставлял круга в никогда не говорил ему, что он пляшет лучше, чем я. А плясал он хорошо. Не просто щелкал — щеголевато, картинно, жмурясь
Иногда Надя и Толька пели. Она сидела на высокой кровати. Так ей было удобней аккомпанировать и петь: возвышаясь, она видела всех, а все ее.
Надя всегда пускала по плечам и рукам розовый с зелеными звездами газовый шарф. Его взлеты, трепет и колыханье, а также то, что ее голые золотистые руки светились сквозь шелк, придавало очарование и ей самой — бледной, носатой, губастой, с пористой кожей, — а главное, ее пенью и гитарным перегудам и рокотам.
Колдунов пел стоя, поглаживая хромированную кроватную шишку. Как в пляске, он отдавался пению без остатка, блестя глазами, никого не замечая, слушая свой голос и придавая ему неожиданно берущую за душу силу.
Тянем сани, надрываемся. Вот наконец колючая загородка, бараки. Когда-то здесь жили немецкие инженеры и техники. Я видел их и здесь, на горе, и на прокате, где они работали. Почти все длинные, очкастые, молчаливые.
Недавно у Перерушевых зашел об этих немцах разговор. Полина Сидоровна работала судомойкой в их столовой.
— Всякие среди них были, — вздохнула она, — и люди и нелюди. Коммунисты были, ничего о них не скажешь худого. Ничего. Но и фашист был. Молодой, белобрысый, носил черную куртку из кожи. Наденет куртку, глазами верть-верть, чисто ворон.
Мимо бараков, среди пятистенников Коммунального поселка, мы спускались легкой рысцой. Розвальни скользили сами, мы бежали обочь.
Вот дорога, уходящая горбато к пруду. Новая цепь холмов, куда чаще облепленная землянками, чем наши Сосновые горы. Надо перевалить эти холмы.
Дорожка посыпана каменноугольной золой, сани туго волокутся, скрежещут полозьями. Шучу ради бодрости:
— Толик, я сейчас язык на плечо вывалю на манер английского сеттера.
— А я, как Бобик, выпялю язык. На нижнюю губу и промеж клыков.
Колдунов тянет пятясь, запинается о кирпич и, охнув, валится на тропинку.
— Сынок! Ай упал? — слышится из тулупа.
— Побаловаться захотелось... Мамка! Ты на вид сухонькая, а весу в тебе ого-го.
В приемном покое заводской больницы Матрену принял бородатый врач и отправил нас домой.
Глава вторая
В утреннем полумраке, торопясь на завтрак
— От мамки иду. Из больницы.
— Совсем не спал?
— Боялся — умрет. Живая! Ты когда вернешься? Надино пальто хотел продать вместе.
— Не смогу. После завтрака у нас «оборудование коксовых печей», потом пулемет будем собирать и готовиться к параду. Будем рубить строевым.
Вечером, едва сбросив шинель, я стремглав выскочил в коридор барака. В комнате Колдуновых накурено. Тимур Шумихин играет на гитаре, Саня жужжит на расческе. Колдунов пляшет «Цыганочку».
— Серега, сбацаем?
— Устал.
— Выпей, и спляшем. Еля, где бражка? Для Сереги оставлял. Ай, дала-да-ду. Ай... Серега, загнать пальто Еля мне помогла. Были с ней у мамы и у сеструхи.
Лена-Еля поднесла мне ковш белесой, с зеленоватым оттенком жидкости. Я пил и глядел на Лену-Елю поверх ковша, а когда ковш, поднимаясь, заслонил мой взгляд, она щелкнула по его донцу.
Я допил, отмахнул от себя ковш и опять поглядел на нее. Бабы говорили: «Ельку уж можно замуж выдавать: все при ней».
Когда она хотела, чтобы кто-нибудь залюбовался ею, то начинала таращить свои серые глаза. У другой бы выходило глупо, некрасиво, у нее — нет.
С тех пор как я помнил Лену-Елю, она всегда была опасная и строгая. Парни, презиравшие девчонок, были вежливы с ней.
К мальчишкам она относилась с подозрением. Мы и стоили этого. К тому же за ней неусыпно следила мать и частенько нашептывала что-то устрашающее.
Последнее время Лена-Еля резко и непонятно изменилась: так просто и доверчиво ведет себя, что робеешь и стыдишься взглядывать на нее.
— В честь чего веселье? Надю, что ль, собираются выпустить? — спросил я.
— Кабы, — сказал Колдунов. — У Сани Колыванова кислушка поспела... А правда ничего, что мы веселимся? Скажут: «Мать в больнице, сестра в кэпэзэ, а они...»
— Могут сказать.
— Не умирать же с горя. А-ла-да-дуй-да-да.
— Ерунда, — сказал Тимур. — И на фронте люди веселятся. Убитых друзей жалко, повеселиться хочется. Нынче жив, завтра зарыли. Веселись! Не стесняйся!
Накинули на дверь крючок. Пели, танцевали. Били чечетку.
Сыровегина, пожилая многодетная женщина, считавшая себя очень правильной и по этой причине позволявшая себе ораторствовать в коридоре, разорялась:
— Раз война — сиди, прижамши уши. Двух гитлеров на такех пошли, однова уему не будет.
От Колдуновых я хотел идти спать, но Леня-Еля попросила одеться и выйти на крыльцо.
Ждала, притаившись в барачных сенцах. Засунула ладони в рукава моей шинели, молчала, потупившись. Я стоял и оробелый и злобный: то, что она вызвала меня, было прекрасной обескураживающей неожиданностью, а то, что грела руки в рукавах шинели, распаляло мою ненависть к себе: я грязный человек (вспоминалась комната с двухъярусными кроватями) и поэтому недостоин того, чтобы вот такая чистая девочка стояла со мной в сенях барака.