Юность в Железнодольске
Шрифт:
На улицу пробежал Колдунов. Идя обратно, стал звать к себе, умоляюще смотрел на Лену-Елю, грозил наболтать на нас.
Мы остались в сенях. Она вздохнула, едва затихли в коридоре его шаги.
— Тебе не мешают мои руки?
— Нисколь.
— Ты не подумай: я ни с кем так не стояла.
— Конечно, ни с кем.
— Почему сердито?
— Я плохой.
— Не может быть. Другие мальчишки бывают плохими, а ты нет.
— Я не лучше. Лучше всех Костя Кукурузин.
— Костя сам по себе, ты сам по себе. Костя притом не совсем хороший, раз женился
— Ничего у шпиона не выйдет. Нюрка гордая.
— Спесивая, не гордая. Была бы действительно гордая... Мой папа сказал дяде Авдею: «Для вашей дочки удовольствия дороже России».
— Но Костя ведь порвал с Нюркой. Он же Валю Соболевскую полюбил.
Почудилось — крадется кто-то. Еля заглянула в коридор.
— Колдун подбирается. Брысь отсюда!
Быстрый топот. Хлопок двери. Звучный Елин смех.
— Подслеживает. На парня бы хоть походил. Шпингалет. Ух, ненавидела я мальчишек. И на девчонок серчала. Не думала, что какой-нибудь мальчишка понравится.
Я опять вспомнил, как был с Лелькой. Закрылись от стыда глаза. Проклятье: от чего пытаешься избавиться, то самое и морочит тебя. А Лена-Еля еще греет руки в моих рукавах.
— Мне рано вставать, — мучительно промолвил я.
— Выспимся, успеем.
— И бабушка ждет. Если перебью первый сон, потом уж глаз не сомкнет.
— Бессонница?
— Мало ли что... Может, думает о том, как при ней начиналась жизнь и какой стала. Она родилась в год отмены крепостного права. В девичестве она счастливая была, хоть считалось по тем временам, что поздно вышла замуж. Двадцати одного года. Ну, Лека, пора.
— Вале ты лучше придумал имя. Валенсия!
— Лека — не хуже.
— А я хуже или лучше?
— Само собой.
— Что?
— Дедушка Пыхто.
— Зареву.
— Не надо. Не стою твоих слез.
— Будешь дружить со мной?
— Буду, но...
— Валя Соболевская?
— Угу.
— Ты просто не в своем уме.
— Спасибо.
— Погоди. Завтра к Тольке заглянешь?
— Посмотрю.
— Не нужно. Я нарочно. Балуюсь. Ты же знаешь, как я люблю баловаться.
Вечером следующего дня Колдунов не пустил меня в свою комнату: открыл дверь, вспыхнул ушами — признак мстительного настроения — и закрылся на крючок.
Бабушка ворчала, когда я ложился на ватное одеяло, которым была закрыта кровать. («И так одеяльчишко еле дышит»). Но я все-таки лег на неразобранную постель.
Я открыл томик Джека Лондона; выменял на горбушку хлеба на барахолке. Теперь не помню всего, о чем тогда читал. Остался в памяти каньон с туманами, с лесом, полным птиц, с алмазно-звонким ручьем.
В дурном настроении я беру книгу и читаю. Сквозь то, что происходит в книге, или под воздействием ее страстей и мыслей я думаю о своем.
Я кажусь Лене-Еле самым лучшим среди наших ребят, а Тольку это ожесточило. Я рад, что Лена-Еля нравится ему. Так и должно быть. Лена-Еля должна нравиться всем. По-настоящему Толька тоже должен был быть рад, что она потянулась ко мне.
Как и когда получился перекос в людской натуре? И наверно, ничто и никто не сможет выправить этого? Разве нельзя было послушать Льва Толстого? Он доказывал: ни к чему войны. Он доказывал: любой народ уважает другой народ, и если между ними возникнут трения, пусть выйдут от каждой армии по солдату и договорятся. Не послушали Толстого. Опять кровопролитие. И всему виной немцы... У них ведь грамотных сколько! Наверняка они читали Толстого. И ничего не сделали, чтоб в Германии не встал над всеми фашист Гитлер, да еще множество поперло с ним заодно. Не присоединись они к нему, ничего бы он не мог сделать и его бы в два счета скрутили.
Как так: быть грамотным и направлять свое образование на убийства? Как так?! Ненормальный мир. Покореженный мир. Прекрасное существо человек. Запутанное существо человек. Гнусное существо человек.
Я с благодарностью вспомнил о Косте Кукурузине. Он воюет где-то под Тербунами. Это он стронул во мне думы, рассуждая о том, как наша страна жила до войны и в какое положение и почему она попала в начале войны.
Неожиданно постучалась и вошла к нам Лена-Еля и тихо спросила, о чем я думаю. Я ответил. Лена-Еля задумалась, и тут же я понял, что она и сама размышляла о чем-то похожем. Мы стали наперебой говорить, с восторгом отмечая для себя, что сходимся во всем.
Глава третья
Мы катались с горы на лыжах, радуясь своим прыжкам с яра на лед рудопромывочной канавы.
В тот памятный день мы, как всегда, катались вчетвером: Саня Колыванов, Лелеся Машкевич, Колдунов и я. На гору мы всходили непрытко: бил лобовой ветер, задевал по щекам, будто наждачной шкуркой. Путь был обычен: маяк, колючая, под током, изгородь полигона, край обрыва и твердый снег над красно-желтым льдом рудопромывочной канавы.
Я первый поехал по запорошенной лыжне, стремительно набирал разгон. Увидел вдалеке над металлургическим комбинатом крахмально-белое облако. Каждодневно, кроме воскресенья, на моих глазах вертелись такие же вот блистающие облака, осыпающиеся то градинками, то радужной моросью на угольные турмы, на гвардию домен, на каменный куб воздуходувки.
После прыжка лыжи плотно щелкнули о снег, и я помчался по ущелью. Мои лыжи-коротышки встали торчком; на карельских лыжах, которые недавно продала бабушка, я бы устоял — они были двухметровыми... Поднялся и услышал свист. Колдунов летел над ущельем и свистел, прося освободить дорогу. Я отскочил к стене обрыва, и Колдунов пронесся ветром мимо меня. Вслед за ним, запахнув на лету фуфайку, приземлился Саня.
Лелесю пришлось ждать. Но и он прыгнул с обрыва. Перед самой посадкой он разъединил скрестившиеся лыжи и удачно стукнулся на наст.