Юрка
Шрифт:
Лишь только дохнут легонько мартовские оттепели, Юрка убегал из дому на целый день и шнырял по острову с особенной радостью, щекотавшей в груди, следя за оживлением порта. В его глазах весь порт, с пакгаузами, элеваторами и длинной, ровной полоской Морского канала, был как бы одним громадным одушевленным существом. Он спал в зимнее время, покрытый пеленой снега и опустив крылья своих пакгаузов, но с весной оживал и пробуждался. Медленно стряхивалась печать сна, и с каждым днем все шумнее и шумнее становилось в нем. А когда наконец майское солнце искристыми змейками разбегалось в синем,
Тогда Юрка по неделям не показывался домой.
Жирный кокос давал обильную, сытную пищу, пустая баржа гостеприимно открывала для ночлега свою каюту, и Юрка поселился в порту. Его совершенно не тревожило, что где-то в темном подвале полупьяная тетка клянет и бранит его, давая торжественные обещания «изувечить проклятого мальчишку, ужо бы только показался домой, бродяга!»
Собственно этой бранью и основательными колотушками в дни пребывания Юрки дома кончались все заботы о его особе. Его почтенная родственница в глубине души ничего не имела против исчезновений питомца.
– Меньше хлеба съест! Черт с ним! Пусть хоть голову сломит! – утешалась она, не видя по нескольку дней племянника. И только самолюбие ее страдало. – Уважения никакого! Что я ему, девчонка далась? Сказано: сиди дома – так и сиди! Вот погоди ужо! Изувечу, бродяга, право изувечу! Покажись только! – изливалась она в чувствительной беседе с полуштофом в минуты отдыха. Уязвленное самолюбие страдало, и гнев против «бродяги-дармоеда» кипел в ее груди все сильнее и сильнее, пока не пустела бутылка. Тогда оскорбление растворялось в проглоченной влаге и выливалось слезами обиды из глаз. – Что я, каторжная ему? – всхлипывала она. – Кормишь, кормишь, что прорву какую, и не только ласкового, благодарственного слова не услышишь, так и послушания никакого… Что тряпка ему, что тетка родная – все равно! Выгоню ужо совсем – будет знать!
Так вспоминала несчастная женщина своего племянника, то пылая гневом, то терзаясь горькой обидой, а «неблагодарный бродяга» не только не помнил о ней в блаженные дни пребывания в порту, но даже прогонял какие бы то ни было мысли, связанные с теткой, точно боясь нарушить ими покой привольной жизни.
Утром, когда красноватые лучи солнца неуверенно выбегут из-за дымки облаков и затрепещут в плескающейся воде, Юрка вылезал из своего убежища и обходил порт, еще тихий и спокойный…
Пробираясь среди нагроможденных за прошлый день тюков, бочек и мешков, он высматривал укромное местечко, где бы легче было подобраться к кокосу, и, наметив цель, неслышно проскальзывал под покрышку в самую глубь мешков.
Там не спеша, по выбору брал из непоротых мешков свою обыденную пищу – корки кокосовых орехов, выбирая белые и чистые, в изломе как сахар, куски. Потом, когда начинал гудеть работой порт, Юрка шнырял промеж рабочих, ходил по пароходам. Среди иностранных гостей у него было много прочных знакомств. Грубые, загорелые и обветренные матросы ласково встречали мальчугана и на его коверканное английское «доброе утро»
От них добывал Юрка табак, крепкий матросский табак, от которого долго щипало в горле и занималось дыхание, и пресные белые лепешки, заменявшие хлеб.
И не тянуло отсюда Юрку домой, в узкий полутемный двор-колодец, в затхлый подвал, пропитанный запахом мокрого белья и водки.
В порт приходили часто его товарищи. Иногда и они, соблазнившись привольным Юркиным житьем, оставались с ним по нескольку дней. Впрочем, чаще всех навещал его Федька и неохотно покидал товарища, после двух-трех дней свободы отправляясь домой с тоской и страхом в душе.
Федька был закадычным Юркиным другом. Ему не под силу было не видеться с приятелем несколько дней, и, уличив благоприятную минуту, он немедленно уходил в порт, к Юрке.
Минут таких было достаточно. Суровый родитель не скупился на побои, и Федька, чувствуя себя после каждого такого битья незаслуженно оскорбленным, неизменно отправлялся на Гутуевский остров, пропадая там, в отместку родителям, дня два-три. То же самое случилось и сегодня. Федька из скромности умолчал перед другом о колотушках, доставшихся утром на его долю, а для Юрки это было не важно. Он был вполне удовлетворен объяснением приятеля и не разбирался в Федькиных невзгодах, справедливо считая их пустяками.
– Смотри, подъезжает яхта-то, – принимая из рук Юрки наполовину выкуренную папиросу, – заметил Федька.
Юрка лениво посмотрел в сторону яхты.
Она теперь находилась не более как в ста саженях [4] от приятелей. Накренясь правым боком к воде, резало носом волны маленькое изящное суденышко, и пена клочьями лизала его синие борта, закидываясь подчас на палубу.
В яхте сидело трое: двое взрослых управляли парусами, а на корме уместился мальчик лет десяти.
4
Сажень – старинная мера длины, равная 2,134 метра.
– Мальчишка с ними, – проговорил Федька. – Катаются.
Яхта подошла совсем близко, и Юрка внимательно рассматривал сидевших в ней.
Он собирался уже отпустить какое-то замечание по адресу мальчика в яхте, но тут с судном случилось что-то неладное…
Раздался треск, как от лопнувшего каната… Парус описал полукруг, и яхта, чуть не опрокинувшись, круто повернулась… Кто-то пронзительно крикнул, и какой-то синий клубок плеснулся в воду…
– Мальчишку сбросило! – сообщил Федька.
Яхта быстро мчалась по ветру, удаляясь от места происшествия. На ней растерянно метались два господина, бестолково хватаясь за паруса.
– Хо-хо! Ловко! – рассмеялся Юрка. – Его реей садануло… Ишь барахтается!
Саженях в двух от баржи трепетал в воде синий клубок. Мальчик делал отчаянные попытки удержаться на воде, но его неудержимо влекло ко дну…
Бледное испуганное лицо то появлялось над водой, то погружалось снова, и глухой, сдавленный крик раздавался в те минуты, когда оно высовывалось из воды.