За две монетки
Шрифт:
— Тогда выпустите хотя бы в уборную, сестра, — засмеялся тот, и Елена, покраснев до кончиков ушей, стремительно освободила проход. Впрочем, покраснела она, кажется, все же не от неловкости, а от сдерживаемого смеха.
Пройдя по длинному коридору, Гильермо наугад толкнул одну из дверей — не такую высокую, как та, что вела в зал — и сразу понял, что ошибся. Это была никакая не уборная, а жилая комната. Тут бы дверь и закрыть — но Гильермо был так поражен видом помещения, что невольно помедлил пару секунд. Комната перед ним была едва ли не под потолок завалена… нет, не хламом — просто предметами, совершенно не сочетающимися друг с другом, дружащими поневоле, как, скажем, Сурбаран и голландские натюрморты на одной экспозиции. Нечто подобное Гильермо видел только много лет назад, в Вивьере, в антикварном магазинчике — или, вернее, лавке старьевщика, отца его приятеля Эмиля. Самое странное в этом магазине — приюте для престарелых и одиноких вещей — было то, что в нем и впрямь иногда что-нибудь покупали. Пожалуй, отец Эмиля, владелец еще и хорошей продуктовой лавки, содержал его не столько ради прибыли, сколько по любви — в том числе и по любви к тихому, почти человеческому шепоту, которые издают вещи, пережившие своих хозяев, а то и самую свою надобность. Мальчишки обожали проводить там
— Это русский салат, я его знаю, — соловьем разливался за спиной Марко. А дальше еще что-то, Гильермо явственно уловил свое имя — остальное слилось в исполненную сонорных плавную неразбериху, подцвеченную женским смехом. Похоже, Марко начинал себя чувствовать куда уверенней, едва оставался наедине с сестрами, без бдительного ока вечно недовольного собрата — Господи, неужели я для него вечно недовольный собрат? Нужно за собой следить, нужно с собой что-то делать… Слова «русский» и «салат» Гильермо сумел абсолютно верно идентифицировать, за что себя и похвалил.
— Что ты им, кстати, рассказывал обо мне? — невзначай спросил Гильермо уже поздно вечером в номере. Скинутые кроссовки, можно сказать, дымились у дверей: от вечерней прогулки в самом деле гудели ноги. Неутомимая сестра Татьяна устроила им настоящую экскурсию по вечерней Москве; какое-то время с ними гуляла и сестра Женя, но потом она нырнула, распрощавшись, в ближайшую пещеру метрополитена, и они остались вчетвером — с Татьяной и молчаливым, ужасно застенчивым молодым человеком по имени Николай. Этот Николай приходился сестре Ивановской племянником; он появился в доме под вечер, уже после духовных бесед и после двухчасовой Татьяниной исповеди за всю жизнь, как раз ко второму чаепитию. На второе чаепитие оставались уже не все сестры, некоторые ушли по домам; Елена, похоже, выполнявшая здесь роль домохозяйки, нарезала оставшуюся половину пирога с капустой, тасовала кружки колбасы, чтобы прикрыть полупустое блюдо. Гильермо с изумлением наблюдал, как Марко и впрямь делает себе новый сандвич — у него самого отсутствовал малейший намек на аппетит после изобильнейшего обеда с четырьмя салатами, печеной в духовке курицей, закусками и игристым светлым вином, неплохим, хотя и пресноватым (бутылок было всего две, но сестры — кроме Тани и старенькой Ивановской — пили очень мало, так что одна бутылка считай целиком досталась итальянским гостям). Нужно будет запомнить, взял себе на заметку Гильермо, что это за вино, коль скоро его получается пить. Более того, нужно спросить, на каком вине служили, чтобы в следующий раз купить такое же приличное. Позавчера, когда они покупали вино для завтрака, сын и внук виноделов себе на стыд потерпел сокрушительное фиаско. Откупоренную поутру бутылку он после первого же глотка непреклонно вылил в раковину, объявив, что лучше уж вода из-под крана — а ведь думал, это обычное столовое… Сыр тоже оказался далек от идеала, но его хотя бы можно было есть без риска отравиться, то же о подозрительно розовой колбасе с больничным названием. Марко бы вино все равно выпил, ему по молодости неважно, что пить, но Гильермо был безжалостен; пришлось по дороге на стадион — нужно же чем-то запить сандвичи — купить пару кружек темного русского напитка вроде безалкогольного пива, который продавался в розлив прямо на улице, из желтой бочки на колесах. Ничего оказался напиток, хотя чай лучше.
Гильермо показалось, что в России пьют очень много чая, и он даже спросил у Ивановской — это обычай их дома или тут повсюду так? Прекрасная старушка со смехом отвечала, что повсюду: когда она сама жила во Франции несколько недель, как раз гостьей в Пруйльском монастыре, ей все время ужасно чаю не хватало. Утром с круассаном или с булочкой — и считай все, а после обеда предложат кофе, да и то не каждый день, обычно все довольствовались фруктами на десерт… Тут-то русскому человеку и конец приходит на третьи сутки, начинается тоска-ностальгия по круглой чашке с сахарком! Марко, изображая знатока, оживленно ввернул про какие-то огромные самовары, про то, что в Санкт-Петербурге очень холодно, и поэтому горячего чаю нужно много-много, даже прочел с уморительной серьезностью детский стишок про чай, поразив сестер своей литературной эрудицией и до слез насмешив веселую Женю. Та долго еще фыркала в салфетку («Ой, вы только не обижайтесь, брат… ну пожалста, не обижайтесь… Ой, но это так смешно — от кого еще услышишь… от брата из Италии… Иван Иваныч самовар! А еще вы так смешно, прямо с выражением — Тетя Катя подошла… Ой, не могу!») Гильермо, верный своему решению как можно меньше Марко одергивать и как можно больше поддерживать, поддержал и его клоунскую инициативу. Мол, чаю и впрямь пьем мало, зато много пьем вина, оттого всегда веселимся и поем — о нем же и поем, о вине.
«Quand je bois du vin claret, amis, tout tourne, tourne, tourne, tournе…» [16]Даже рукой показал, как именно
16
«Когда я пью вино кларет, друзья, все кружится-кружится-кружится…» — Tourdion, 16 в., Аноним.
— Это племянник мой, Николай, — представила старенькая Ивановская сутуловатого парня, едва ли не силой втаскивая его в залу. — Садись, Коленька, мы тут чай пьем, вот и стульчик тебе свободный, или сперва поужинаешь? Нет-нет, все важное мы уже закончили. Все секретное кончилось, да какие секреты, сам знаешь, просто зачем тебе наши дела… Познакомься вот с нашими гостями, это отец Гильермо, это брат Марко. Племянник мой — паренек стеснительный, однако же вы его не стесняйтесь, он сам католик, все про нас знает, на общинные встречи, конечно, не ходит, с чего бы ему, — но какие тайны от родных, мы и живем с ним вместе…
Мужчины приподнялись обменяться с Николаем рукопожатиями. Рука у него была горячая, но какая-то грустная, слабая. Русые волосы Николая начинали уже редеть, надо лбом оставляя залысины, однако в целом он казался приятным, только слишком уж неуверенным. А вот улыбка у него была хорошая, настоящая русская улыбка.
Чуть позже ушли последние сестры. Татьяна с Женей вызвались устроить братьям небольшую экскурсию по центру Москвы; Николай, перекусив, отправился с ними, чтобы потом, когда братья сядут на метро, проводить Таню до дома — благо жили они оба в большой квартире Ивановской. По дороге Таня, удивительно счастливая после генеральной исповеди, болтала без умолку обо всем подряд, кроме важных дел: по-французски расспрашивала Гильермо о Франции, по-русски — Марко о Флоренции, где всегда, оказывается, мечтала побывать и своими глазами посмотреть на фрески Анджелико. Небо, затянутое дымкой уже третий день подряд, отражало оранжево-алый свет — зарево над Москвой; пожалуй, было слегка прохладно, и стоило гуляющим остановиться, двое южан начинали тосковать по свитерам — поэтому они предпочитали не останавливаться. Николай за всю прогулку сказал слов, наверное, пять: и два из них были — «До свидания», когда братья, сделав здоровенный круг по освещенному оранжевыми фонарями центру Столицы, спустились наконец в метро «Дзержинская», а теперь по прямой до «Спортивной», переходить не надо, заблудиться не должны. По дороге гостям была продемонстрирована — разумеется, мимоходом, по пути с очень красивой площади Свердлова с Большим театром до очень красивой улицы Дзержинского с собором Сретенского монастыря — и московская католическая церквушка: неприметный приземистый храмик в стиле позднего французского классицизма (не то театр, не то мэрия небольшого городка), на фоне красноватого от фонарного света неба — темные кресты, огни не горят, да и откуда бы огни. Силуэт в сумраке, типичная «перевернутая табуретка». Таня протащила двух братьев мимо, радостно щебеча о спорте и почему-то о духах, и только позже, на широкой освещенной улице, сделала страшные глаза: вы же знаете, что там камеры как раз напротив, там же как раз… ну вы знаете. Марко сделал в ответ не менее страшные глаза. Гильермо отлично помнил — конечно, вот оно здание Ка-же-бе, и епископа Неве едва не выслали из Союза, и храм действует только потому, что формально принадлежит французскому посольству — но подыграть брату и более-менее искренне испугаться все-таки не смог. До свидания, спасибо за прекрасный вечер, спокойной вам ночи!
Татьяна еще помахала ладошкой вслед им, спускающимся в метро, легкая и прекрасная черно-белая птичка, и упорхнула — в сопровождении все такого же молчаливого и не поспевающего за ней Николая. Гильермо очень хорошо знал, что она чувствует. В процессе исповеди, к слову сказать, он рассмотрел заколки в ее прическе — она почти все время сидела с опущенной головой, и он в подробностях изучил ее вороные блестящие волосы с парой ниточек белизны и с этими неожиданно девчоночьими вещицами: красная бабочка, желтый щенок со стеклянным «алмазиком» в ошейнике. Заколки почему-то внушали ему острую жалость, хотя не в них, конечно же, дело. А просто это был второй случай, когда он слушал исповедь за всю жизнь, но когда-то ему самому случилось сотворить такую исповедь — хотя теперь память о ней поизносилась, осталась только в виде воспоминания о воспоминании. Но в том воспоминании было так… удивительно легко. Хотя в ночь подготовки он не мог толком уснуть, решив ни о чем не думать, не мог окончательно провалиться в сон, к тому же то и дело рвало — даже думал, что отравился. И самое страшное было — исповедь в вечно неисповеданном, вернее, недоисповеданном грехе против четвертой заповеди: и самая большая радость была, когда оказалось, что можно жить дальше. «Вы ненавидите своего отца? — Да. — Что вы имеете в виду под ненавистью? Вы… желаете ему зла, в том числе и духовного?» — и какое дикое, до тошноты, облегчение от чистого сердца ответить — Нет. Ведь нет же, в самом деле! Он может быть свободен. Они оба могут быть свободны.
Интересно, рвало ли перед генеральной исповедью саму Татьяну, невпопад подумал он, плюхаясь на кровать и стягивая носки с гудящих ног. Ведь за обедом она ела кое-как, только вино пила да салат поклевывала, зато уже после исповеди наворачивала пирог за обе щеки.
Позже, много позже — вспоминались ему (почему мы вспоминаем именно то, что вспоминаем, когда приходит самый важный день нашей жизни?) — наряду с пирогом, который Татьяна наконец смогла с аппетитом есть, пузатый чайник, плевавшийся кипятком, смешные русские кушанья на столе.
— Как назывался тот — ты помнишь — красный рыбный салат? Моя мать бы испугалась попробовать.
— Seledka pod shuboj — это значит… Очень смешно… Сельдь в меховом пальто.
И то, как веселая Татьяна с детскими заколками в волосах — бабочка, собачка — махала ладошкой от метро. Много позже стало уже очевидно — оно того стоило.
— Так что ты им, кстати, обо мне рассказывал, что они смеялись? Неловко было прямо там спрашивать.
— Да ничего особенного, — отозвался из ванной Марко — то ли показалось, то ни несколько смущенно отозвался. — Так просто… кое-что.