За годом год
Шрифт:
С похорон его, Прибыткова и Зимчука Алексей потянул к себе. В квартире Алешки два дня не топили, и в комнатах настыло — стало, как на улице. Да его и нельзя было оставлять одного. В своем безучастии ко всему он мог делать теперь только то, что ему подсказывали.
Похороны были малолюдными. Кроме Алексея, пришли ребята из его бригады, Сурнач, Зимчук, Прибытков с женою и несколько старушек, которые и руководили всем.
Стройтрест прислал два грузовика. На один поставили гроб, скамейки у бортов и красную пирамидку, положили на кабину венок из искусственных цветов да сосновых лапок и молчаливо, с непокрытыми головами, тронулись за грузовиком, который почему-то все стрелял из выхлопной трубы. Когда повернули на Советский проспект, к процессии присоединилась
На Круглой площади работала снегоочистительная машина. Заглядевшись на нее, он пошел тише и даже остановился бы, не подтолкни его сзади Прибытков. Прямой, торжественный, каменщик шествовал, всем видом показывая, что исполняет необходимый долг перед человеком, которого уважал и с которым никогда уж не встретится, долг, который когда-нибудь отдадут и ему.
Алексей шел рядом с Алешкой и, погруженный в свои заботы, поддерживал его под руку, не особенно обращая внимание на убитого горем товарища. "Старуха умерла, и ее не вернешь, — думал он. — Человек родится, живет и, свершив свое, уступает место другим. Важно только оставить после себя добрую память. И хорошо, если каждый проживет столько, сколько она. Поймет ли это Костусь? Запьет, бродяга, задурит и может свихнуться совсем. Нехорошо…" И мысли его обращались к стройке, к бригаде.
Все ближайшие кладбища были закрыты: одни собирались переносить, другие, оставляя как есть, благоустраивали, и хоронить можно было только на дальнем — "за городом, у обсерватории. Поэтому, дойдя до Комаровки, остановились и начали садиться в грузовики. Получилось так, что Валя попала в первый и села между Алексеем и Тимкой, как раз против Алешки. Тот все время шел, глядя в землю, и заметил ее, лишь когда она села напротив. Он мгновенно отвел в сторону глаза, которым от гнева сделалось жарко, и они стали сухими, колючими. Баля потупилась и начала смотреть на покойницу, которая в гробу, в веночке из бумажных цветов, с руками, сложенными на груди, выглядела обиженной и меньшей, чем при жизни.
Смерть близкого заставляет задуматься над собственной жизнью. Валя шла на похороны с сильным желанием стать лучше, возможно даже помириться с Алешкой, предложить ему дружбу. Но, как оказалось, это было невозможным и теперь…
Кладбище напоминало деревенское. Могила была вырыта под старой плакучей березой. Зимчук, Прибытков, Алексей и Тимка взяли на плечи гроб и, выбирая дорогу среди заснеженных могильных холмиков, пошли за могильщиком, который показывал, куда идти. Следом побрел Алешка, один, как и раньше, отрешенно глядя себе под ноги. Остановясь у выкопанной ямы, он осмотрелся и вскинул взгляд на вершину березы, плакучие ветви которой едва покачивались. По небу плыли по-зимнему рваные, как куски ваты, облака, и ему на миг показалось, что береза падает. Алешка отступил назад и, стараясь не слушать жалостливых причитаний и пришептываний старушек, с холодной ясностью ощутил, что остался один, совсем один. Наклонившись, почти механически, он взял комок замерзшей глины и бросил в могилу. Комок ударился о крышку гроба, и этот удар эхом отозвался в Алешкиной груди: надо было начинать жизнь заново. Как?.. А в могилу уже сыпалась и сыпалась земля, и чем больше ее становилось в яме, тем свободнее и проще становились люди.
Орудуя лопатой, Зимчук с тоской думал об извечном, непрерывном процессе обновления, без которого нет жизни и который не может быть без смерти. Правда, в природе он более естественен и справедлив. Там, если смерть не насильственная, умирает то, что изжило себя, и само постепенно превращается в ничто. Человек же, умирая, уносит с собой накопленный опыт, знания, неповторимые качества. К тому же его любят. Отсюда
Зимчуку становилось жарко. И хотя земля подмерзла только сверху, работать лопатой без привычки было нелегко. Но он работал, пока над могилой не вырос холмик. Он видел, как тяжело Алешка переживает смерть матери, замечал его озлобленную непримиримость к Вале и понимал, что самое главное сейчас для него — не совершить новой глупости, которая может стать гибельной. И потому, услышав, как Алешка бросил Вале, принявшейся было помогать устанавливать пирамидку: "Ты лучше уходи отсюда!" — подошел к нему и уж не отходил. И чем дольше Зимчук наблюдал — за ним, тем все отчетливее чувствовал… вину. Свою вину. И не только перед ним… Как, действительно, мог он усомниться в Алешкиной честности, а потом уверовать в его необратимость? Как мог позволить другим в чем-то подозревать его? Да и усомнился ли? Просто посчитал за благо не вмешиваться в это накладное, не твоей компетенции дело. Непростительно черствым оказался он к этому парию. На все, что делал тот, смотрел предвзято и даже в душе одобрял себя за это. Формально он, может быть, имел основание — Алешка относился ко всему безответственно, болтал и допускал лишнее. Работал как вздумается. Но заставив себя видеть в Алешке забубенную сорвиголову, которая могла в прошлом где-то и оступиться, он начисто игнорировал в нем человека. А человек — сложное существо. Его не только стоит жалеть или поносить, как это делал он, с ним необходимо считаться. Надо, даже наперекор всему, верить в него, и человек оправдает твою веру, твои заботы. Вон Урбанович растет… Почему? Лишь только потому, что на него обратили внимание, поверили. А иначе что было бы?..
Алексей, как больного, усадил Алешку на диван, не зная, как вести себя и о чем начать разговор. Но выручил сам Алешка. Глядя перед собой широко раскрытыми глазами, он заговорил:
— Когда потеряешь, тогда и спохватишься. Она же все время со мною была, как себя помню… И все волновалась, переживала. Заножу ногу, синяк принесу — охает-ахает. Не удержусь на трамвайной колбасе, побьют ребята с соседней улицы — опять беда! И страхи, страхи. Не спит, вздыхает. И чем дальше, тем больше…
Это было не причитание, не рассказ человека, которой в словах изливает лишек боли, а скорее исповедь. Алешка находился в том состоянии, когда все видится острее и все трогает. Да и говорил он как бы для того, чтобы глубже осмыслить это самому, чтоб осознать меру своей потери и вины.
— Тебе сейчас, это самое, мужчиной надо быть, работать много, — вставил Прибытков.
— Конечно надо, — согласился Алешка. — Но я говорил уже тебе, что человек не дерево…
— На Валю ты не больно злись, — сказал Зимчук, который стоял у дверей, прислонившись спиной к косяку, и подумал: "Обязательно нужно что-то придумать… Для окружающих, для него самого".
— Вы, Иван Матвеевич, знаете сентябрьский провал сорок второго, — не принял предложенного им разговора Алешка. — Тогда за день сто семьдесят два человека повесили. Помните? В Театральном сквере на одном суку обрывок веревки до самого освобождения болтался… Пришлось тогда и квартиры и паспорта менять. Чтобы жить, мать стала на базаре торговать пирожками с ливерной начинкой. Ну, заодно и меня связывала со своими… Так вот она этой вкуснотой тоже старалась ото всех огорчений спасать. Пока саму не привезли без сознания: полицаи избили…
Алешка говорил и говорил, не решаясь замолчать. А всем — они и сами не могли бы сказать почему — становилось нестерпимо грустно.
Домой Валя вернулась тоже вконец расстроенная. Комнатка, которую она с помощью редакции недавно получила в новом доме, была на третьем этаже. Стены лестничной клетки пахли краской, и, поднимаясь к себе, Валя вдыхала этот запах с очень тяжелым чувством — так же пахла пирамидка, поставленная на могиле Алешкиной матери.
Неохотно раздевшись, она бросила пальто на спинку стула и долго не знала, за что приняться. Болела голова. Но все же надо было что-то делать. Валя взяла полотенце и пошла в ванную.