За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
Один говорил, оглядывая полуразрушенные перегородки и проломанный потолок:
— Видишь, нам, штрафным, досталось, а гвардейские роты — в первом классе да в комнате матери с ребёнком.
Другой, узкоплечий, с вьющимися волосами, бледным, не поддающимся загару лицом, установил противотанковое ружьё, прищурившись, примерился, приложился и, мягко картавя, с ленивой усмешечкой, обращаясь ко второму номеру, произнёс:
— Жора, отойди-ка, ты у меня стоишь в самом секторе обстрела, может произойти случайный выстрел.— Он не выговаривал «р» и у него получалось:
И там, где разместилась рота Ковалёва, шёл под трудную работу свой разговор. Топоры вырубали кирпич, лопаты долбили землю, начинённую битым, рыхлым от влаги кирпичом, белыми черепками, кружевной, истлевшей жестью.
Желтоглазый Усуров, стоя по пояс в окопчике, спросил:
— Слышь, Вавилов, что ты шоколат свой не съел? Надоело тебе кушать? Сменяй мне на полпачки махорки. Мне очень понравился шоколат.
— Не сменяю,— отвечал Вавилов,— девчонке и мальчишке своим спрячу.
— Пока ты её увидишь, девчонку-то, он к тому времени скиснет.
— Ничего. Пускай.
— А то смотри, Вавилов.
Усуров отставил лопату, повернулся к Вавилову. Глядя на большие руки Вавилова и на его спокойные движения, на мощные, неторопливые и умные удары, под которыми камень отваливался легко и охотно, точно был в договоре с Вавиловым, Усуров, забыв обиду, почувствовал нежность к этому большому, суровому человеку, он чем-то напоминал ему отца.
— Ох, и люблю я деревенскую работу,— проговорил он, хотя деревенской работы не любил, да и вообще больше любил зарплату, чем работу.
Там, в Заволжье, казалось, глядя на красное зарево, что и часу не прожить человеку в городе, а попали в Сталинград — и увидели вдруг: есть тут и каменные стены, за которыми можно хорониться, есть окопчики, есть тишина, есть земля и солнце в небе. И все развеселились, успокоились. От мрачного ожидания перешли люди к задорной уверенности, к вере в счастливую судьбу…
— Как дела, орлы? — спросил командир роты.— Смотри не ленись — противник, вот он.
Нос Ковалёва с облупленной кожей был местами нежно-розовым. Снисходительно и спокойно оглядывал Ковалёв работавших людей.
Только что командир батальона обошёл с ним пулемётные гнёзда, окопы, поглядел на боевое охранение и сказал прощаясь:
— Правильно построена оборона.
Ковалёв чувствовал себя опытным и сильным. Он разместился на своём КП, в кирпичной берлоге, отрытой под полуобвалившейся стеной товарного склада. КП находился в глубоком тылу, по крайней мере в пятнадцати — двадцати метрах от передовой. Устройство обороны уже заканчивалось, патроны, гранаты, бутылки с горючкой розданы, пулемёты проверены, ленты заряжены, противотанковые ружья установлены, сухари и колбаса разделены, связь с батальоном проложена под укрытием развалин, боевое охранение выставлено, командиры взводов инструктированы… Старшему сержанту Додонову, попросившемуся по нездоровью в санчасть полка, сделано грозное предостережение…
Ковалёв раскрыл полевую сумку и предался рассмотрению своего походного имущества. Чтобы обезопасить себя от насмешливых взглядов, он разложил карту-двухкилометровку и, якобы
Когда Ковалёва спрашивали: «Ого, брат, откуда у тебя такой кисет богатый?» — он отвечал: «Да так, мне сестрёнка подарила, когда ещё в школе лейтенантов был».
Затем посмотрел он маленькую тетрадь в коленкоровом переплёте, с потёртыми краями и со стёртой, когда-то золотой надписью: «Блоккнижка», подаренную ему учителем при переходе в седьмой класс сельской школы. В тетрадку были вписаны великолепными овальными буквами стихи и многие песни. Были тут и «Знойное лето», и «Гордая любовь моя», и «Идёт война народная, священная война», и «Катюша», и «Душе моей тысячу лет»{127}, и «Синенький, скромный платочек», и «Прощай любимый город», и «Жди меня».
Были в эту книжечку вложены четыре билета на метро, билеты в Музей Революции и в Третьяковку, билет в кино «Унион», билет в Зоопарк, билет в Большой театр — память о двухдневном посещении Москвы в ноябре 1940 года.
Первую страницу занимало аккуратно переписанное стихотворение Лермонтова, и слова «на время не стоит труда, а вечно любить невозможно»{128} были жирно и аккуратно подчёркнуты синим и красным карандашом.
Затем он вынул вторую тетрадку, в неё он вписывал конспекты по тактике, тактические задачи. По тактике он шёл отличником, единственный в группе, и этой тетрадкой гордился.
В целлофановую бумагу была завёрнута фотография скуластенькой девушки с сердитыми глазами, со вздёрнутым носом и мужским ртом. На обороте имелась надпись чернильным карандашом: «Не в шумной беседе друзья узнаются, друзья узнаются с бедою, коль горе нагрянет и слёзы польются, тот друг, кто заплачет с тобою{129}. На долгую память от Веры Смирновой». А в правом углу был очерчен четырёхугольник и в него вписано мелкими печатными буквами: «Место марки целую жарко».
Ковалёв снисходительно усмехнулся, вновь завернул фотографию в целлофановую, похрустывающую бумагу. Затем он извлёк из сумки материальные ценности: бумажник с пачкой красных тридцаток, сиреневый кошелёчек, в котором хранились два запасных кубаря для петлиц, немецкую трофейную бритву, трофейную зажигалку, красный галалитовый карандаш, металлическое круглое зеркальце, компас, массивный складной нож, имеющий вид плоского танка, невскрытую коробку папирос.
Он посмотрел вокруг, прислушался к далёкому гулу и к близкой тишине, разрезал ногтем бандерольку на коробке и закурил, потом оглянулся на подошедшего старшину Марченко, ставшего теперь, после ранения политрука, его ближайшим помощником, и сказал: