За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
Но она не ответила на шутку, проговорила:
— Я попозже позвоню. Если у меня столько хлопот в одной комнате, то сколько их у Людмилы Николаевны.
Штрум понял, что она обижена его грубым тоном. И вдруг ему захотелось в Казань. До чего странно все же устроен человек.
Штрум позвонил Постоевым, но у них оказался выключен телефон.
Он позвонил доктору физических наук Гуревичу, и ему сказали соседи, что Гуревич уехал к сестре в Сокольники.
Он позвонил Чепыжину, но к телефону никто не подошел.
Вдруг позвонил телефон, мальчишеский голос попросил
— Кто ее спрашивает? — строго спросил Штрум.
— Это неважно, один знакомый.
— Витя, хватит болтать по телефону, помоги мне отодвинуть шкаф,— позвала Людмила Николаевна.
— Да с кем я болтаю, я никому в Москве не нужен,— сказал Штрум.— Хоть бы поесть что-нибудь дала мне. Соколов уж нажрался и спит.
Казалось, что Людмила внесла в дом еще больший беспорядок,— повсюду лежали груды белья, вынутая из шкафов посуда стояла на полу; кастрюли, корыта, мешки мешали ходить по комнатам и по коридору.
Штрум думал, что Людмила не будет первое время входить в комнату Толи, но он ошибся.
С озабоченными глазами и раскрасневшимся лицом она говорила:
— Витя, Виктор, поставь в Толину комнату, на книжный шкаф, китайскую вазу, я вымыла ее.
Вновь позвонил телефон, и он слышал, как Надя сказала:
— Здравствуй, да я никуда не ходила, мама погнала с мусорным ведром.
А Людмила Николаевна торопила его:
— Витя, помоги же мне, не спи, ведь столько еще дела.
Какой могучий инстинкт живет в душе женщины, как силен и как прост этот инстинкт.
К вечеру беспорядок был побежден, в комнатах потеплело, привычный довоенный вид стал проступать в них.
Ужинали на кухне. Людмила Николаевна напекла коржей, нажарила пшенных котлет из сваренной днем каши.
— Кто это звонил тебе? — спросил Штрум у Нади.
— Да мальчишка,— ответила Надя и рассмеялась,— он уже четвертый день звонит, наконец дозвонился.
— Ты что ж, переписку с ним вела? Предупредила заранее о приезде? — спросила Людмила Николаевна.
Надя раздраженно поморщилась, повела плечом.
— А мне хоть бы собака позвонила,— сказал Штрум.
Ночью Виктор Павлович проснулся. Людмила в рубахе стояла перед открытой дверью Толиной комнаты и говорила:
— Вот видишь, Толенька, я все успела, прибрала, и в твоей комнате, словно не было войны, мальчик мой хороший…
В одном из залов Академии наук собрались приехавшие из эвакуации ученые.
Все эти старые и молодые люди, бледные, лысые, с большими глазами и с пронзительными маленькими глазами, с широкими и узкими лбами, собравшись вместе, ощутили высшую поэзию, когда-либо существовавшую в жизни,— поэзию прозы. Сырые простыни и сырые страницы пролежавших в нетопленых комнатах книг, лекции, читанные в пальто с поднятыми воротниками, формулы, записанные красными, мерзнущими пальцами, московский винегрет, построенный из осклизлой картошки и рваных листьев капусты, толкотня за талончиками, нудные мысли о списках на соленую рыбу и дополнительное постное масло,— все вдруг отступило. Знакомые,
Штрум увидел Чепыжина рядом с академиком Шишаковым.
— Дмитрий Петрович! Дмитрий Петрович! — повторил Штрум, глядя на милое ему лицо. Чепыжин обнял его.
— Пишут вам ваши ребята с фронта? — спросил Штрум.
— Здоровы, пишут, пишут.
И по тому, как нахмурился, а не улыбнулся Чепыжин, Штрум понял, что он уже знает о смерти Толи.
— Виктор Павлович,— сказал он,— передайте жене вашей мой низкий поклон, до земли поклон. И мой, и Надежды Федоровны.
Сразу же Чепыжин сказал:
— Читал вашу работу, интересно, очень значительная, значительней, чем кажется. Понимаете, интересней, чем мы сейчас можем себе представить.
И он поцеловал Штрума в лоб.
— Да что там, пустое, пустое,— сказал Штрум, смутился и стал счастлив. Когда он шел на собрание, его волновали суетные мысли: кто читал его работу, что скажут о ней? А вдруг никто не читал ее?
И сразу же после слов Чепыжина его охватила уверенность,— только о нем, только о его работе и будет здесь сегодня разговор.
Шишаков стоял рядом, а Штруму хотелось сказать Чепыжину о многом, чего не скажешь при постороннем, особенно при Шишакове.
Глядя на Шишакова, Штрум обычно вспоминал шутливые слова Глеба Успенского: «Пирамидальный буйвол!»
Квадратное, с большим количеством мяса, лицо Шишакова, надменный мясистый рот, мясистые пальцы с полированными ногтями, серебристо-серый литой и плотный ежик, всегда отлично сшитые костюмы — все это подавляло Штрума. Он, встречая Шишакова, каждый раз ловил себя на мысли: «Узнает?», «Поздоровается?» — и, сердясь на самого себя, радовался, когда Шишаков медленно произносил мясистыми губами казавшиеся тоже говяжьими, мясистыми слова.
— Надменный бык! — говорил Соколову Штрум, когда речь заходила о Шишакове.— Я перед ним робею, как местечковый еврей перед кавалерийским полковником.
— А ведь подумать,— говорил Соколов,— знаменит он тем, что не познаша позитрона при проявлении фотографий. Известно каждому аспиранту — ошибка академика Шишакова.
Соколов очень редко говорил плохо о людях,— то ли из осторожности, то ли из религиозного чувства, запрещавшего осуждать ближних. Но Шишаков безудержно раздражал Соколова, и Петр Лаврентьевич его часто поругивал и высмеивал, не мог сдержаться.
Заговорили о войне.
— Остановили немца на Волге,— сказал Чепыжин.— Вот она, волжская сила. Живая вода, живая сила.
— Сталинград, Сталинград,— сказал Шишаков,— в нем слились и триумф нашей стратегии, и стойкость нашего народа.
— А вы, Алексей Алексеевич, знакомы с последней работой Виктора Павловича? — спросил вдруг Чепыжин.
— Слышал, конечно, но не читал еще.
На лице Шишакова не видно было, что именно он слышал о работе Штрума.
Штрум посмотрел Чепыжину в глаза долгим взглядом — пусть его старый друг и учитель видит все, что пережил Штрум, пусть узнает о его потерях, сомнениях. Но и глаза Штрума увидели печаль, и тяжелые мысли, и старческую усталость Чепыжина.