За правое дело ; Жизнь и судьба
Шрифт:
— Раз живой, то, значит, порядок,— давясь пылью, кашляя и отхаркивая, сказал он, хотя порядка было не так уж много. Дыркина и телефониста присыпало щебенкой, и не было ясно, целы ли у них кости, пощупать себя они не могли. Железная балка провисла над их головами и мешала им разогнуть спины, но эта балка, видимо, и спасла их. Дыркин зажег фонарик, и стало действительно страшновато. В пыли нависали камни, гнутое железо, вздутый бетон, залитый смазочным маслом, размозженные кабели. Казалось, еще один бомбовый толчок, и не станет узкой щели, не станет людей — железо и камень сомкнутся.
Они на
«Эти цехи,— подумал Березкин,— и своими мертвыми телами работали на оборону — ведь трудно разбить бетон, железо, разодрать арматуру».
Потом они все обстукали, ощупали и поняли, что вылезть своими силами им никак нельзя. Телефон был цел, но молчал,— провод перемололо.
Говорить друг с другом они почти не могли — грохот разрывов глушил голоса, из-за пыли они захлебывались в кашле.
Березкин, сутки назад лежавший в жару, сейчас не чувствовал слабости. Его сила обычно подчиняла в бою и командиров, и красноармейцев, но суть ее не была военной и боевой — это была простая, рассудительная человеческая сила. Сохранять ее и проявлять в аду сражения могли лишь редкие люди, и именно они, эти обладатели цивильной, домашней и рассудительной человеческой силы, и были истинными хозяевами войны.
Но стихла бомбежка, и засыпанные люди услышали железный гул.
Березкин утер нос, покашлял и сказал:
— Завыла волчья стая, танки на Тракторный пошли,— и добавил: — А мы у них на дороге сидим.
И оттого, что, казалось, ничего хуже уж и не придумать, комбат Дыркин вдруг громко, каким-то непередаваемым голосом запел, закашлял песню из кинофильма:
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить, С нашим атаманом не приходится тужить…Телефонист подумал, что комбат сошел с ума, но все же, харкая и кашляя, подхватил:
Жена погорюет, выйдет за другого, Выйдет за другого, забудет про меня…А на поверхности, в гулком пролете цеха, наполненного дымом, пылью и ревом танков, Глушков, срывая кожу с окровавленных ладоней и пальцев, разбрасывал камни, куски бетона, отгибал прутья арматуры. Глушков работал с безумным исступлением, и только безумие помогло ему ворочать тяжелые балки, совершить работу, которая была бы по силам десятерым.
Березкин снова увидел неприглядный дымный, пыльный свет, смешанный с грохотом взрывов, с ревом немецких танков, с пушечной и пулеметной стрельбой. И все же то был ясный, тихий свет, и, глядя на него, Березкин первым делом подумал: «Видишь, Тамара, напрасно ты беспокоишься, я тебе говорил, что ничего особенного». Крепкие, сильные руки Глушкова обняли его.
Дыркин рыдающим голосом крикнул:
— Разрешите доложить, товарищ командир полка,— командую мертвым батальоном.
Он обвел рукой вокруг себя.
— Нету Вани, нету нашего Вани,— и указал на труп комиссара батальона, лежащего на боку в черной бархатной луже крови и машинного масла. На командном пункте полка все оказалось сравнительно благополучно — лишь стол и койка были присыпаны землей.
Пивоваров,
Березкин стал спрашивать:
— Связь есть с батальонами? Как отдельный дом? Что Подчуфаров? Попали с Дыркиным, как воробьи в мышеловку, ни связи, ни света. Кто жив, кто мертв, где мы, где немец, ничего не знаю,— давайте обстановку! Пока вы воевали, мы там песни пели.
Пивоваров стал рассказывать о потерях, о том, что люди в доме шесть дробь один накрылись все, погибли, вместе с бузотером Грековым, уцелели только двое — разведчик и старик ополченец.
Но полк выдержал немецкий напор, оставшиеся в живых были живы.
В это время зазуммерил телефон, и штабные, оглянувшись на связиста, поняли по его лицу, что звонит высший сталинградский начальник.
Связной передал Березкину трубку,— слышно было хорошо, и притихшие в землянке люди узнали тугой, низкий голос Чуйкова:
— Березкин? Командир дивизии ранен, заместитель и начальник штаба убиты, приказываю вам принять командование дивизией,— и после паузы добавил медленно и веско: — Ты командовал полком в невиданных, адских условиях, сдержал напор. Спасибо тебе. Обнимаю тебя, дорогой. Желаю успеха.
Началась война в цехах Тракторного завода. Живые были живы.
Молчал дом шесть дробь один. Ни одного выстрела не слышно было из развалин. Видимо, главная сила воздушного удара обрушилась на дом,— остатки стен рухнули, каменный холм выровняло. Немецкие танки вели огонь по батальону Подчуфарова, маскируясь у остатков мертвого дома.
Развалины недавно еще страшного для немцев, беспощадного к ним дома стали теперь для них безопасным убежищем.
Издали красные груды кирпича казались огромными клочьями дымящегося сырого мяса, серо-зеленые немецкие солдаты, возбужденно и быстро жужжа, ползли, перебегали среди кирпичных глыб сокрушенного, убитого дома.
— Ты уж покомандуй полком,— сказал Березкин Пивоварову и добавил: — Всю войну начальство мной недовольно. А тут просидел без дела под землей, спевал песни и, на тебе,— получил благодарность Чуйкова, и, шутка, командование дивизией поручено. Теперь спуску тебе не дам.
Но немец пер, было не до шуток.
Штрум с женой и дочерью приехали в Москву в холодные снежные дни. Александра Владимировна не захотела прерывать работу на заводе и осталась в Казани, хотя Штрум брался устроить ее в институт имени Карпова{249}.
Странные это были дни — одновременно радостно и тревожно было на душе. Казалось, немцы по-прежнему грозны, сильны, готовят новые жестокие удары.
Казалось, нет еще перелома в войне. Но естественной и разумной была тяга людей в Москву, законной казалась начатая правительством реэвакуация в Москву некоторых учреждений.
Люди уже ощущали тайный знак военной весны. И все же невесело, угрюмо выглядела столица во вторую зиму войны.
Грязный снег холмами лежал вдоль тротуаров. На окраинных улицах тропинки по-деревенски соединяли подъезды домов с трамвайными остановками и продмагами. Из многих окон дымили железные трубы румынок, и стены домов покрылись желтой копотной наледью.