За пределами желания. Мендельсон
Шрифт:
И, достигнув последних страниц партитуры:
— Послушайте эту восхитительную мелодию, описывающую приближение Христа, Его спотыкающиеся шаги под тяжестью креста... Говорю вам — никогда ещё не была написана столь великая музыка. А поэтому мы должны, просто обязаны дать её миру.
И в сотый раз они заглядывали в будущее, взвешивая шансы своего «предприятия».
Для Сесиль герр Ховлиц также представлял желанную компанию, сдержанное руководство и полную преданность. Как она и предсказывала, они сделались большими друзьями.
Ей нравилась
— Когда я хотел жениться, то не мог, — объяснял он, — а позднее, когда мог, то больше не хотел.
Она упрекала его за эгоизм:
— Только подумайте, какой счастливой вы могли бы сделать женщину, особенно с вашими деньгами.
Его глаза вспыхивали насмешкой.
— Но, мадам, я вовсе не уверен, что она сделала бы счастливым меня.
Одним из её любимых поводов для недовольства была привычка Ховлица нюхать табак, и она читала ему лекции об отсутствии у него силы воли.
— Но, мадам, — слабо протестовал он, — я нюхаю табак в лечебных целях. Он очищает мозг от токсичных шлаков.
Сесиль брала щепотку и начинала разглагольствовать о двуличности мужчин:
— Ах, герр Ховлиц, вы прекрасно знаете, что в ваших словах нет ни капли правды. Дедушка обычно говорил, что табак очищает кровь, дядя Теодор клянётся, что он стимулирует пищеварение. Вы, мужчины, все одинаковы. Всегда находите оправдания для своих пороков. Даже Феликс заявляет, что его послеобеденный стаканчик бренди хорошо успокаивает нервы...
И снова в глазах Ховлица зажигалась озорная искорка.
— Но, моя дорогая мадам, если бы мы когда-либо слушались вас, дам, и становились такими, какими бы вы хотели нас видеть, то вы не смогли бы вынести одного нашего вида...
В другие вечера Сесиль вязала в полном молчании, опустив красивое лицо, освещённое бледным светом, падавшим из окна. Он не задавал вопросов, дожидаясь, пока переменится её настроение. Проходило некоторое время, и она начинала говорить. О детях, о доме. С затуманенным взором она признавалась в том, как скучает по ним, как тоскует по спокойной, упорядоченной жизни, которую соткала для Феликса и себя самой. Она тосковала даже по простым светским удовольствиям, от которых ей пришлось отказаться. Благопристойные дневные приёмы, официальные обеды, собрания Лейпцигской дамской благотворительной ассоциации...
Но больше всего она высказывала тревогу по поводу здоровья Феликса.
— Он выглядит таким усталым! — вздыхала она. — Вы думаете, я была не права, что помешала ему уйти в отставку? Тогда мне казалось, что ему лучше сохранить свой официальный статус, но теперь я в этом не уверена. Не знаю, сколько времени он сможет так работать... И эти его головные боли, они пугают меня. Он не говорит о них, но я вижу боль в его глазах... Чем, вы думаете, может кончиться дело со «Страстями»? Скажите, герр Ховлиц, вы действительно считаете, что эта старая музыка стоит того, чтобы из-за неё пройти то,
Старый джентльмен только качал головой:
— Да, я заметил, каким усталым он выглядит. Но, пожалуйста, не мучайте себя. Его ничто не сможет остановить. Он чувствует, что это его долг — отдать «Страсти» людям, и он сделает это или умрёт. Он такой. Один из тех людей, которые должны делать то, что велит им их совесть, любой ценой. Таких, как он, очень мало... И возможно, это к лучшему. Что же касается вашего вопроса о том, чем всё кончится, никто не знает.
Так прошёл январь. На ферме жизнь шла своим чередом, заполненная работой, омрачённая тревогой, но освещённая надеждой.
Внезапно резко похолодало. Снег перестал, но поднялся ледяной ветер, который не прекращался, а дул и дул день за днём с неослабевающей яростью. Спать стало невозможно: коровы в своих стойлах мычали, как раненые звери. Днём люди ходили по ферме с мешками под глазами и сжатыми челюстями, не осмеливаясь открыть рот из страха наорать друг на друга. Сесиль простудилась и начала кашлять по ночам. Феликс по-прежнему каждое утро ездил в Лейпциг.
Однажды, вскоре после отъезда мужа, Сесиль вошла в его кабинет. Её лицо осунулось от усталости и бессонницы.
— На следующей неделе день рождения Феликса, девятого числа, — сказала она герру Ховлицу. — Ему будет тридцать восемь. Я пришла поговорить о том, сможем ли мы...
Она закрыла лицо руками и разразилась горькими, неконтролируемыми рыданиями.
— Пожалуйста, не плачьте, дитя моё.
Ховлиц ласково подвёл её к стулу и некоторое время наблюдал за тем, как она плачет. «Она может сломаться от перенапряжения, — подумал он. — Ещё месяц, и она серьёзно заболеет...»
— Вы устали, Сесиль, — сказал он мягко, — постарайтесь лечь и отдохнуть.
Впервые он назвал её по имени, и Сесиль взглянула на него с удивлением сквозь дрожащие пальцы.
— Как долго это будет продолжаться? — спросила она. — Говорю вам, он не сможет больше так жить... С тех пор как начался ветер, его головные боли усилились. Он почти не ест, вы заметили?
— Да, заметил, — пробормотал старик. — Этот двойной график работы начинает отражаться на нём. Откровенно говоря, жаль...
— Чего?
Он беспомощно пожал плечами:
— Я хотел сказать: «Жаль, что он не может на некоторое время отложить репетиции, взять несколько дней отдыха», — но я знаю, что он этого не сделает.
— Вы правы, он этого не сделает, — как эхо повторила она. — Если это скоро не прекратится, он...
Сесиль прижала пальцы к губам, словно хотела остановить слова. Мгновенье она смотрела невидящим взором, ужаснувшись своих мыслей. Затем резко вскочила на ноги и выбежала из кабинета. Долгое время сквозь дверь спальни Ховлиц слышал приглушённый звук её рыданий.
В то утро, когда Феликс вошёл в свой гевандхаузский кабинет, он увидел человека, стоявшего перед камином спиной к нему и всё ещё в дорожном плаще.