За землю Русскую
Шрифт:
Жалел Стефан Твердиславич сына, но не только горе — обида тревожила. Словно бы провинился Андрейка тем перед родителем, что не устоял в битве. И в хоромах пусто стало. На дворе ли, в переходах ли — встретит кого боярин — молча пройдет мимо, будто не видит. Пробовал Окул, как прежде, сказывать боярину о том, что случилось за день, кто в чем провинился, — Стефан Твердиславич не стал слушать ключника.
— Уйди, в другой раз молвишь! — помолчал чуть и спросил: — Как снаряжал ты, Окул ко, Ондрия, по плечу ли кольчужку ему дал?
— По плечику, осударь-болярин, — осклабился Окул. — Сам он, соколик наш, выбрал себе мелкокольчатый бехтерец, и шелом, и копье — все
По сморщенному лицу Окула скатилась нечаянная слеза. Он потер закрасневшие веки, ссутулился, глубоко вобрал в плечи голову. Боярин постучал о стол суставами пальцев.
— В хоромах-то… жалеют болярича?
— Как не жалеть ясного сокола, осударь-болярин, — разлился было сладкою речью Окул, но Стефан Твердиславич оборвал:
— Ну-ну, жалеют… Холопья жалость! Свою не могу избыть.
Всю долгую жизнь свою перетрогал думами Стефан Твердиславич. Вспомнил, как он рос, как молодым был, как сосватал ему невесту батюшка, боярин Твердислав. Не люба была невеста Стефану Твердиславичу, но батюшка крепко держал закон в хоромах. Ослушаться Стефан Твердиславич не посмел. Жил с нелюбимой. Как померла она, будто ноша тяжкая упала с плеч. Второй жены боярин не ввел в дом, остался вдовцом. Сын рос… И имя свое и вотчины берег для него боярин. «Упрям был Ондрий, как и покойница, матушка его, не оберегся», — с обидою в сердце думал боярин об Андрейке. Словно бы в наказание за то, что жил Стефан Твердиславич вдовцом, не ввел в хоромы молодую боярыню, не стало у него наследника. «С молодой-то небось не один свет в глазах был бы Ондрий», — думал боярин. Здоровьем, силою своей хвалился Стефан Твердиславич, а не заметил, как растерял силу. Остался сиротою на старости. И братец его покойный не оставил после себя племени… Жива Ефросинья, падчерица его, да с нее что спросишь?!
Казалось, по торному и знакомому пути шел Стефан Твердиславич, ни рытвины, ни овражка не было на пути, и вдруг споткнулся; открылась впереди пустота. Черным, как смола, туманом обволакивает она боярина.
Прошло лето, лист опадает с деревьев, пролились первые осенние дожди; с приходом осени притупилась боль. Не страшной казалась теперь боярину гибель сына, а как будто смертью своей Андрейка снял у боярина цепкие путы с сердца. «Не рано ли стариком я назвался?» — думал боярин, и в душе его занималось чувство, похожее на то, какое испытывает человек, долгие годы томившийся в заключении и неожиданно для себя узнавший волю. Стефану Твердиславичу чаще вспоминалась молодость, удаль, сила былая; хотелось потешить себя забавою молодецкой, показать, что не сирота он, волен жить так, как хочет.
С такими думами собрался Стефан Твердиславич на Мету, в тамошнюю свою вотчину. По-молодому хотелось погулять на ловищах, заполевать красного зверя.
Скрипя и покачиваясь, катилась по размокшим дорогам тяжелая колымага. Покуда тряслась она по бревенчатым мостовым на городских улицах, Стефан Твердиславич сидел в возке, терпел муку, а как выбрались на простор — пересел на коня. Чем дальше уходил поезд от Новгорода, тем легче дышалось боярину; радовался он и гордился тем, что в свои годы не чувствует усталости, а как увидел впереди высокие, покрытые лесом холмы Заильменья, быструю многоводную Мсту%— точно влилась в грудь чаша живой воды. Без конца бы стоял он на крутом берегу, смотрел бы, как внизу, на огромных валунах, бурлит река; как, рассердись, брызжет она клочьями белой пены, похожей на тяжкие хлопья рыхлого, мятого снега.
И не оттого ли, что настали погожие дни запоздалого бабьего лета, а внизу,
Недолго пробыл Стефан Твердиславич в вотчине, а сам не узнает себя: походка у него стала ровная, лицо покрылось румяным загаром, стан распрямился; и поясницу не ломит, и в суставах нет боли. Всем доволен боярин, одного и жаль — пустые хоромы ждут его в Новгороде. А то-то добро, если б встретила низким поклоном боярыня молодая, ввела бы в горницу, попросила хлеба-соли отведать.
При этой мысли улыбается и молодеет боярин. Чем не жених он? Богат, именит — слава о нем и богатстве его на весь Новгород. А что борода седая да на голове лунь — не беда. Честь и гордость девице, которую назовет Стефан Твердиславич своею боярыней.
Представляется ему светлица в хоромах на Пруской улице, а в светлице — боярыня молодая. Станом и красотой она — точь-в-точь Ефросинья. Давно приглянулась Ефросинья боярину, да по степенству своему зазорным считал он назвать боярыней безродную. И не хотел бы о ней думать, а думы льнут; чуть забудется — и, как живая, стоит перед ним девушка. «Ох, молодая она, пугливая», — усмехается боярин. В жар бросает его при мысли о том часе, когда, после венца, войдет он в девичью светлицу, поднимет фату и возьмет за белы руки боярыню нареченную. А она… Вспыхнет, как маковый цвет, робко и стыдливо спрячет на груди у него лицо. С мыслью об Ефросинье засыпает боярин, с мыслью о ней просыпается. Волен взять ее в жены; недаром по смерти братца Вовзы Твердиславича принял в хоромы девчонку.
Подумает боярин о том, как осчастливит он сироту, и еще желаннее и ближе ему Ефросинья.
«Ну-ну, — усмехнется. — То-то обрадуется, как услышит о счастье, какое привалило ее сиротству…»
В думах об Ефросинье одно смущало Стефана Твердиславича — его дородство. Ефросинья тонка и легка, как тополинка; пара ли будет с ним под венцом такая-то?
«Пара!» Назовет Стефан Твердиславич Ефросинью своей боярыней, через то и к нему вернется юность. Крепка и сладка будет чаша меду на свадебном пиру, которую примет боярин из рук молодой жены.
И на Мете и на обратном пути к Новгороду тешил себя молодыми думами Стефан Твердиславич. То он пускал коня вскачь, то ехал трусцой, — сам себе казался витязем. Непогода застигла в пути. Навалилась туча, ветер завыл голодной волчьей стаей, дождь с мокрым снегом студеными ременницами хлестал лицо… Но и в непогоду боярин не остановил коня, не пошел в возок… Ехал, подняв голову, впереди поезда.
В Новгород, к хоромам, прибыли затемно. Выбежал во двор Окул, засеменил навстречу боярину. В горнице Стефан Твердиславич сбросил намокшую от дождя одежду, спросил меду.
— Сказывай, Окулко, как жили без меня, — велел, осушив мед. — Чай, дым коромыслом в хоромах-то?
— Не суди, осударь-болярин, — низко-низко согнулся Окул. — Тихо было. И какой уж шум да игра, когда не стало болярича нашего!
— Ну-ну, кого нет, нечего вспоминать! — остановил боярин холопа. — Что-то горя да печали у тебя много нынче, Окулко, не в обонежскую ли вотчину захотел на житье?
— Твоя воля, осударь, — склонился Окул. — Не о себе у меня печаль.
— А я не жалую тех, кто чужой печалью живет. Глух и слеп холоп, когда до жалости падок. Не печалиться нам, а о жизни думать надобно. Услышу в кой раз еще постную речь, пошлю в Обонежье, как молвил. Здорова ли Ефросинья?