Забвение пахнет корицей
Шрифт:
Улица Висконти – темная, тесная, больше похожа на длинный переулок. Узкие ленты тротуаров и прислоненный к черной двери велосипед вызывают в памяти старинные фотографии. Дойдя почти до конца улицы, вижу наконец нужный мне номер 24 и громадную двустворчатую дверь под аркой. Набираю код, записанный для меня Кароль, – 48А51 – и, услышав зуммер, толкаю дверь. Вынырнув из прохладной темноты и поднявшись на второй этаж, я обнаруживаю, что дверь в квартиру уже приоткрыта. Все же осторожно стучу несколько раз, и откуда-то из глубины тут же раздается низкий, хрипловатый
9
Входите! Входите, мадам! (фр.).
Я вхожу и, аккуратно прикрыв за собой дверь, пробираюсь по длинному коридору, вдоль которого тянутся книжные полки, тесно заставленные пухлыми фолиантами в кожаных переплетах. Наконец я попадаю в залитую солнцем комнату и вижу седовласого сутулого старика – он смотрит на улицу, стоя у окна. Когда я вхожу, он оборачивается, и меня поражает, как изборождено морщинами его лицо.
Такое впечатление, будто этому патриарху несколько столетий, будто за его плечами века истории, а вовсе не девяносто три года, как предупреждала Кароль Дидо. Я подхожу ближе и протягиваю ему руку для рукопожатия, но он смотрит на меня с каким-то странным выражением.
– А, американка, – такими словами встречает меня хозяин. А затем он улыбается, и его глаза вспыхивают удивительно светло и ярко. Эти молодые глаза на морщинистом старческом лице выглядят странно, почти неуместно. – Мадам Дидо не сообщила мне, что вы американка. Здесь в Париже мы здороваемся по-другому: deux bisous, два поцелуя в щечку, моя дорогая, – и он, наклонившись, целует меня в обе щеки. От смущения лицо у меня горит огнем.
– Извините, – бормочу я.
– Вам не за что извиняться, – галантно отвечает старик. – Ваши американские обычаи весьма симпатичны, а вы очаровательны.
Взмахом руки он указывает на стоящий у окна столик с двумя деревянными стульями.
– Прошу. – Он ждет, пока я усядусь, предлагает мне чаю и, когда я отказываюсь, садится рядом. – Я Оливье Берр.
– Я Хоуп Маккенна. Спасибо, что сразу согласились меня принять, – произношу я медленно и четко, стараясь не забывать и о его возрасте, и о том, что английский язык для него не родной.
– Ну что вы! – отвечает Оливье. – Принимать у себя такую прелестную барышню для меня одно удовольствие. – Улыбаясь, он треплет меня по руке. – Я полагаю, вас интересует некая информация.
Кивнув, я набираю в грудь побольше воздуха:
– Да, сэр. Моя бабушка родом из Парижа. Только недавно я узнала, что вся ее семья погибла во время холокоста. Видимо, они были евреями.
Месье Берр смотрит на меня внимательно.
– Вы узнали об этом только недавно?
В полном смятении я тороплюсь оправдаться:
– Понимаете, бабушка никогда об этом не упоминала.
– Вас воспитывали в другой религии. – Это не вопрос, а утверждение.
Я изумленно смотрю на него.
– Да. В католичестве.
Оливье Берр удовлетворенно кивает.
– Ничего удивительного. Это попытка
Я рассказываю Оливье, что произошло, когда мы навестили бабушку на Рош а-Шана, как она бросала в воду крошки пирога.
Старик улыбается.
– Judaisme – это не просто религия, но особое состояние души и сердца. Думаю, что это касается всех религий, правда, лишь для истинно верующих.
10
Иудейкой (фр.).
Помедлив, он продолжает:
– Вы пришли сюда, чтобы получить ответы на свои вопросы.
– Да, сэр.
– Узнать, что случилось с вашей семьей.
– Да, сэр. Бабушка никогда раньше не рассказывала о ней. Он снова понимающе кивает.
– Вы принесли с собой имена?
– Да. – Я достаю из сумки копию списка Мами и протягиваю месье Берру Пока его ясные глаза пробегают по строчкам, я поспешно добавляю: – Но Алена, ее брата, в документах нет.
Оливье улыбается, подняв на меня глаза.
– Понимаю. Но в моих документах… У меня они совсем другие.
Слегка пошатываясь на дрожащих ногах, он поднимается со стула, воздев узловатый палец. Медленно, шаркая ногами, идет к коридору с книжными полками.
– Мне было двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, и двадцать два, когда нас начали увозить, хватать прямо на улицах французских городов. Из Франции вывезли тогда больше семидесяти шести тысяч juifs, почти никто из них не вернулся.
Я качаю головой, не зная, что сказать.
– Я побывал в Освенциме, – продолжает Оливье Берр, но вдруг прерывает свое неспешное путешествие по коридору, останавливается и умолкает, точно погрузившись в воспоминания о далеком прошлом. – Туда из Франции попало почти шестьдесят тысяч, – после паузы произносит он. – Вы знали об этом?
Он закашливается.
– После lib'eration я вернулся и обнаружил, что никого нет в живых. Погибли все мои друзья. Мои соседи.
– А ваша семья? – спрашиваю я.
– Никого не осталось, все умерли. – Старческий голос звучит спокойно. – Моя жена. Сын. Мать. Отец. Сестры. Братья. Тетушки. Дядюшки. Кузены. Бабушки и дедушки. Все. Вернувшись в Париж, я не застал никого. Пришел на пустое место.
– Это ужасно, мне так жаль, – шепчу я. Громадный груз наваливается на меня. Никогда еще мне не доводилось видеть людей, переживших концлагерь, и сейчас в памяти всплывают снимки из мемориала Холокоста. Я оцепенела. Зверства, о которых я знаю только по фотографиям, этот стоящий передо мной милый человек пережил на самом деле. К глазам подступают слезы, но я старательно их смаргиваю, пока он ничего не заметил.
Оливье отмахивается.
– Все давно в прошлом. Вам незачем мне сочувствовать, мадемуазель. Нынче все изменилось, мир стал совсем другим, и я счастлив.