Забытая сказка
Шрифт:
Елизавета Николаевна переживала тоже как-то особенно. Она никому и ни к чему не позволяла притрагиваться в кабинете отца. Сама убирала и строго соблюдала, чтобы все было так, как оставил «наш дорогой». Перебирая и протирая вещи на письменном столе, она разговаривала сама с собой, я не раз слышала, а может быть, с вещами — не знаю. Когда она ставила вещи обратно, то неизменно поглаживала их. Ее глаза были часто заплаканы.
Пожалуй, прошел месяц, а может и немного больше, я и Николай Николаевич занялись разбором бумаг и дел отца. Все было в идеальном порядке. Попалась мне и моя тетрадка с «непонятными словами» в
— Ну, слава Богу, — сказал он, взяв из моих рук письмо, — по твоему тону я думал, что не застану тебя в живых.
Не без волнения переводил он письмо:
«Милостивый Государь!
Вы спрашиваете о Ваших родителях, сестрах и брате. Вы отлично знаете, что они все умерли для Вас, в тот самый день, когда Вы сами, по известным Вам причинам, нанесли оскорбление и покинули Ваш отчий дом. Единственно, что я могу сделать для Вашей дочери — это разрешить сфотографировать портреты моих отца и матери. Надеюсь, Вы не будете меня больше беспокоить.
P.S. Прилагаю адрес фотографа».
Николай Николаевич совершенно не умел лгать, а потому прочел все письмо целиком, а потом, спохватившись, стал говорить не то, что хотел, и наконец совсем запутался и замолчал.
— Значит, фамилию, которую я ношу, отец оскорбил? Какое же несмываемое пятно позора на ней? Как унизительно звучит письмо родной сестры к брату. Вы знаете все, знаете и о матери… Если Вы мне не расскажете обо всем, ничего не утаивая, то я разобью себе голову. Я не буду жить, слышите! Это будет так.
Я разрыдалась впервые в жизни слезами горя, обиды, и воображаемый позор обжигал меня. Николай Николаевич совершенно растерялся, он поил меня какими-то каплями, целовал мою голову, руки.
— Умоляю тебя, успокойся, мать может войти каждую минуту, а она не должна ничего знать об этом письме. Даю тебе слово, клянусь, я тебе сказал все, что знаю, только успокойся, ни позора, ни пятна нет на имени твоего отца.
«Ни позора, ни пятна» — меня это сразу успокоило. Мы условились, что сегодня, в субботу, когда мать уйдет ко всенощной, мы сможем свободно говорить.
— А теперь отпусти душу на покаяние и не делай из меня преступника, меня ждут больные и очень сложная операция, — сказал Николай Николаевич, торопясь обратно в госпиталь.
Никогда я не видела Николая Николаевича таким утомленным, уставшим, серым, как в этот вечер. «Господи! Если он умрет?» — меня охватил
— Извольте снять вашу тужурку и, вообще, разденьтесь и ложитесь.
Прежде, чем он успел мне что-либо ответить, я быстро стала расстегивать пуговицы его тужурки.
— Ну уж нет, это я сам. А хорошая бы вышла из тебя сестра. Ну а дальше что будет? — спросил он меня присущим ему добродушным тоном.
— А вот увидите, не торгуйтесь, извольте ложиться.
Я вышла, достала из буфета вина, в леднике нашла крепкого бульона, холодной дичи, ветчины. Сварила еще кофе. В щелочку подсмотрела, послушался или нет. Николай Николаевич лежал с закрытыми глазами, серый, но улыбался, и лицо, как мне показалось, было блаженное. «Господи! Только бы не умер». Составив всю еду на поднос, я поставила его на маленький столик, около кушетки.
— Умница, — сказал Николай Николаевич, — если будет война, иди сестрой, только не в офицерский лазарет, а то ты им всем там головы пооткрутишь, иди в солдатский.
Так шутил он после чашки бульона и стакана красного вина, легкий румянец прогнал серость.
— Оказывается, я голоден, не успел сегодня поесть, некогда было.
Встать я ему не позволила. Улегшись поудобнее, подперев голову рукой, (как сейчас его вижу), не спуская с меня своих добрых чудесных глаз, он начал.
— Видишь ли, когда бес раздавал гордость, то первыми прибежали поляки и захватили большую часть, а потому и говорят, что поляки бесовски горды.
Мне показалось, что он взял шутливый тон, чтобы смягчить всю горечь дальнейшего.
— Брак твоего отца был неравный, но самое главное, что твоя мать была не полька, а русская. Вся семья была против этого. Родители твоего отца были сказочно богаты, но он был лишен своей доли наследства, и все родные его, как один, отказались от него, что ты сама видишь из письма тетки Евгении. В твоих жилах течет кровь польских аристократов и… Дам мне, пожалуйста, папироску.
Я дала.
— И… — повторила я.
— И больше ничего.
— И… — настаивала я, — Вы влипли, милостивый Государь, итак, и…
Николай Николаевич молчал.
— Мой дорогой, детство прошло, я уже взрослая и больше мужчинам на шею не вешаюсь, но это опять может случиться, если придется выцарапывать из вас это «и». Кроме того, знайте, я сильная духом, все приму, все перенесу, но хочу знать все и имею на это полное право. Итак, дальше, «кровь польских аристократов и…»
После некоторого колебания он сказал:
— Прабабка твоя, бабушка твоей матери, была крепостной, была крестьянка.
Он умолк, с беспокойством наблюдая за мной. Мне же это совсем не показалось ни позорным, ни ужасным.
— Ну и что же, многие известные русские аристократы происходили из мужиков. Пожалуйста, дальше.
Мне показалось, а, может быть, это так и было, что Николай Николаевич умышленно растягивал, и серьезно хотел превратить, если не в шутку, то уж и не в такое серьезное.
— Твоя крепостная прабабка была писаная красавица, — продолжал он. — Молодой барин, сын помещицы влюбился в нее. Однако что ты со мной всегда делаешь, ведь тебе всего восемнадцать лет, тебе рано еще все это знать. Уходи, я хочу встать и одеться.