Загадки древнейшей истории (Книга гипотез)
Шрифт:
Наш век — торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет.
…………………………………………………
Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать[3].
С тех пор, как эти строчки были впервые напечатаны, их тысячи раз цитировали, и они давно уже успели стать банальными, поэтому сейчас трудно представить себе ту остроту непосредственного восприятия, которую ощутили первые читатели пушкинского романа[4]. Они узнали, что ремесло стихотворца может быть делом выгодным, а в России всегда была высока степень доверия к любому печатному слову. Автор «Евгения Онегина» публично признался в том, что он не гнушается брать деньги за плоды своего вдохновения. Это было пушкинское кредо («за деньги, за деньги, за деньги — таков я в наготе моего цинизма»[5]). Доселе никто из русских поэтов не позволял себе подобных публичных признаний, да и сам Пушкин лишь годом ранее обсуждал эту проблему только в дружеской переписке. Еще 8 марта 1824 года он писал из Одессы князю Вяземскому, благодаря хлопотам которого получил 3000 рублей за свою поэму «Бахчисарайский фонтан»: «Начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше, право, не хуже другого. <…> Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века: я пишу для
Очевидные нравственные издержки, сопряженные с новой реальностью, сказались спустя несколько лет. «Я всякий раз чувствую жестокое угрызение совести, — сказал однажды Пушкин в откровенном разговоре с С. Е. Раичем, плохим поэтом, но восторженным почитателем поэзии, — когда вспоминаю, что я, может быть, первый из русских начал торговать поэзией. Я, конечно, выгодно продал свой Бахчисарайский Фонтан и Евгения Онегина; но к чему это поведет нашу поэзию, а может быть, и всю нашу литературу? Уж, конечно, не к добру. Признаюсь, я завидую Державину, Дмитриеву, Карамзину: они бескорыстно и безукоризненно для совести подвизались на благородном своем поприще, на поприще словесности, а я?»[10]
До сих пор речь шла только о стихах, но торговать, разумеется, начали и прозой. Под несомненным влиянием бурных политических событий конца XVIII — начала XIX века европейский читатель стал уделять внимание книгам по истории, которые после окончания наполеоновских войн выходили в свет одна за другой. 1820-е годы были периодом расцвета французской романтической историографии: труды Тьерри, Гизо, Тьера, Минье, де Баранта и Мишле читали не только во Франции, где история стала играть исключительную роль в духовной жизни страны, но и во всей просвещенной Европе, ибо французский язык всё еще продолжал оставаться языком культуры. (Их книги сохранились в библиотеке Пушкина до наших дней[11].) Еще не произошло размежевание исторической науки и исторической беллетристики, поэтому некоторые из французских историков эпохи Реставрации осознавали себя непосредственными участниками не только литературного, но и культурного процесса своего времени. «Философия превращалась в философию истории и историю философии, роман стал „историческим романом“, поэзия возрождала баллады и древние легенды, живопись, оставив „природную“ наготу, писала старинные костюмы, и политические деятели постоянно ссылались на историю»[12]. Спрос на книги по истории не уступал спросу на романы, впрочем, читатель и не делал резкого различия между учеными сочинениями, мемуарами и историческими романами, требуя от любых исторических сочинений занимательности и увлекательности романов Вальтера Скотта. Талантливо написанные труды французских историков эпохи Реставрации вполне соответствовали этому требованию. Вот почему их книги обрели не только статус значимого факта историографии, но и стали заметным явлением истории культуры. Публичных библиотек в это время было крайне мало. Человек, желающий прочесть книгу, должен был ее купить, поэтому читательский успех практически любой книги был неотделим от ее коммерческого успеха. А книги по истории не были ни общедоступными, ни дешевыми. Их покупали образованные и состоятельные люди, диктовавшие свои вкусы книжному рынку. Вспомним Евгения Онегина:
Он рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли:
Но дней минувших анекдоты
От Ромула до наших дней
Хранил он в памяти своей[13].
Стремление читателей узнать что-либо новое о своем прошлом нередко выливалось всего лишь в праздное любопытство — в мелочный интерес ко всяким, даже не существенным, но обязательно пикантным подробностям былого. На книжном рынке сформировался устойчивый читательский спрос на различного рода записки участников и очевидцев закулисья крупных исторических событий. Интересовались читатели и сенсационными жизнеописаниями великих людей, содержащими подробности их частной жизни. Спрос рождал предложение. Появились многочисленные подложные мемуары и литературные мистификации. К их числу относятся упоминаемые Пушкиным так называемые Записки парижского палача Самсона (Сансона), в действительности написанные группой французских писателей, среди которых был и Бальзак. (Чтобы получить исчерпывающую информацию о том, как создавались такие книги, достаточно перечитать романы Бальзака «Шагреневая кожа» и «Утраченные иллюзии»[14].) Интерес читателей был настолько сильным, что издатели не боялись рисковать, когда заходила речь о литературе подобного рода. Они платили не только номинальному автора мемуаров, но и оплачивали труд того, кто записывал нередко бессвязные рассказы очевидца, облекая их в изящную литературную форму. Это было особенно характерно для Франции, однако и в России мемуарист постепенно превращался в непосредственного участника литературного процесса и нередко предпринимал свой труд в надежде получить авторский гонорар[15].
Так, желая поправить бедственное материальное положение, участница наполеоновских войн и первая в России женщина-офицер Н. А. Дурова написала свое первое и самое знаменитое произведение — «Записки кавалерист-девицы». Уверенность в успехе предстоящего издания была у Надежды Андреевны столь сильна, что она решила заинтересовать своей рукописью самого Пушкина, с которым даже не была лично знакома. Обращаясь к Пушкину с предложением купить записки «русской амазонки», отставной штабс-ротмистр Дурова не скрывала, что, желая получить за них денежное вознаграждение, она тем не менее рассчитывает не только на авторский гонорар, но и на серьезное редакторское участие издателя «Современника» в публикации рукописи[16]. Примечательно, что Пушкин посчитал дело выгодным. «За успех, кажется, можно ручаться. Судьба автора так любопытна, так известна и так таинственна, что разрешение загадки должно произвести сильное, общее впечатление»[17]. Пушкин, желая привлечь к «Современнику» новых подписчиков, опубликовал во II томе своего журнала за 1836 год «Записки 12-го года» — сокращенный вариант мемуаров Дуровой. О том, какие надежды возлагал сам издатель журнала на эту публикацию, говорит красноречивая фраза из его письма жене от 11 мая 1836 года: «Что записки Дуровой? пропущены ли Цензурою? они мне необходимы — без них я пропал»[18]. Пушкин, не желавший потакать низменным вкусам читателей, вынужден был, однако, считаться со сложившейся уже не только в европейской, но и в русской культуре ситуацией: читатель жаждал сенсационных, исторических материалов, позволяющих приобщиться к загадкам
3 июня 1834 года в Петербурге князь Вяземский угощал друзей обедом. Обедали недавно пожалованный званием камер-юнкера Пушкин, воспитатель наследника Жуковский, отставной генерал-лейтенант Денис Давыдов и действующий генерал Павел Киселев. Все присутствующие, несмотря на разницу в чинах, были давно и коротко знакомы друг с другом. Генерал-адъютант и генерал-лейтенант Киселев, лишь 8 мая прибывший в столицу из Ясс, находился в центре внимания собравшихся. Еще не прошло и двух месяцев после того, как Киселев по собственной просьбе был уволен от должности полномочного председателя Диванов княжеств Молдавии и Валахии, занимаемой им с 4 октября 1829 года. «Много говорили об его правлении в Валахии»[19]. После окончания Русско-турецкой войны 1828–1829 годов княжества Молдавия и Валахия были оккупированы русскими войсками, которыми командовал генерал Киселев. Он же более четырех лет возглавлял и гражданскую администрацию обоих княжеств. Благодаря энергичной деятельности Киселева произошла «европеизация» Дунайских княжеств: был выработан «Органический Регламент», представляющий собой нечто вроде конституции, и приняты меры к уничтожению крепостного права. «Так Россия одним ударом завоевала магнатов Дунайских княжеств и стяжала одобрительные рукоплескания либеральных кретинов всей Европы»[20]. Это был пик политической карьеры генерала, получившего европейскую известность. В пушкинском дневнике появилась весьма выразительная запись: «Он, может, самый замечательный из наших Государственных людей…»[21]
Именно в этот момент Киселев встретился со своим давним сослуживцем, за десять лет перед этим командовавшим пехотной бригадой во Второй армии, начальником Главного штаба которой в те годы был Киселев. Генерал поведал друзьям об этой встрече. Все собравшиеся на обеде у князя Вяземского хорошо знали этого человека — генерал-майора Дмитрия Бологовского (Болховского), который последние десять лет «состоял по армии» и лишь в январе 1834 года вышел в отставку. Пушкин сблизился с ним во время кишиневской ссылки; в доме хлебосольного бригадного генерала «Александр Сергеевич часто обедал, вначале по зову, но потом был приглашен раз навсегда. Стол его и непринужденность, умный разговор хозяина, его известность очень нравились Пушкину…»[22] Между ними установились доверительные отношения, и генерал даже читал поэту свои записки. Вот почему Пушкин зафиксировал в дневнике красноречивый диалог Бологовского с Киселевым. «Генерал Болховской хотел писать свои записки (и даже начал их; некогда, в бытность мою в Кишиневе он их мне читал). Киселев сказал ему: Помилуй! да о чем ты будешь писать? что ты видел? — Что я видел? — возразил Болховской. — Да я видел такие вещи, о которых никто и понятия не имеет. Начиная с того, что я видел голую жопу Государыни (Екатерины II-й, в день ее смерти)»[23].
Нескрываемое удивление Киселева легко объяснимо: хотя Киселев и был на 13 лет моложе Бологовского, он давно уже обошел его по лестнице чинов и ответственных служебных назначений. Генерал только что добровольно отказался от того, чтобы стать пожизненным и наследственным господарем Дунайских княжеств, и решительно не мог понять, что может поведать свету скромный отставной командир бригады, более десяти лет «состоявший по армии», то есть фактически находившийся не у дел. Будущий министр государственных имуществ и посол во Франции ошибался. Лишь с виду жизнь его бывшего подчиненного казалась весьма заурядной. В ней был целый ряд бурных событий, о которых, действительно, почти никто не имел понятия. В чине сержанта гвардии молодой Бологовский находился «на ординарцах» при кабинете государыни и стал свидетелем последних минут императрицы Екатерины II, что и дало ему возможность сделать курьезное наблюдение, которое дошло до нас благодаря дневнику Пушкина. (Императрица была поражена апоплексическим ударом утром, в своей уборной.) Поручиком гвардии Бологовский принял участие в перевороте 1801 года и не считал нужным это скрывать, за что вскоре поплатился отставкой. Когда, несколько лет спустя, в присутствии Александра I было произнесено его имя, то государь сказал одному из своих друзей: «Знаете ли вы, что это за человек? Он схватил за волосы мертвую голову моего отца, бросил ее с силой оземь и крикнул: „Вот тиран!“»[24] Десять лет Бологовский пребывал в отставке; принятый на службу, он вскоре вновь подвергся опале и, замешанный в дело Сперанского, был выслан из столицы в свою смоленскую деревню. Отечественная война 1812 года положила конец его ссылке. Бологовский принял участие в Бородинской битве, а за Лейпцигское сражение был удостоен ордена Св. Георгия 4-й степени. Именно штаб-офицер Бологовский сообщил фельдмаршалу князю Кутузову радостную весть о том, что Наполеон покинул Москву. Впоследствии воспоминания Бологовского об этом событии использует Толстой в романе «Война и мир», и Дмитрий Николаевич будет увековечен в эпопее под именем Болховитинова, «толкового офицера»[25]. Лишь в феврале 1820 года (в возрасте 45-ти лет) он получил наконец генеральский чин и вскоре начал писать свои мемуары, о прижизненной публикации которых, естественно, нельзя было даже мечтать. Однако весьма колоритная подробность, касающаяся последних минут жизни императрицы Екатерины, стала известна Пушкину еще задолго до диалога Бологовского с Киселевым. Приблизительно между 26 сентября и 2 октября 1824 года Пушкин написал сатиру на Екатерину II:
Старушка милая жила
Приятно и немного блудно,
Вольтеру первый друг была,
Наказ писала, флоты жгла,
И умерла, садясь на судно[26].
Это судно под пером Пушкина вскоре превратится в поэтическую метафору, позволяющую осмыслить проблему этики биографических и мемуарных публикаций. (Судно — несколько необычный, но вполне достойный объект культурологических изысканий[27]. Весьма примечательный эпизод из жизни самого Пушкина, связанный с аналогичным предметом, сохранился в мемуарах современницы. «Государь цензуровал „Графа Нулина“. У Пушкина сказано: „урыльник“. Государь вычеркнул и написал „будильник“. Это восхитило Пушкина. „C’est la remarque de gentilhomme [Это замечание джентльмена]. А где нам до будильника, я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой“»[28]. Приведем еще одно свидетельство: «Любила В. Ф. Вяземская вспоминать о Пушкине, с которым была в тесной дружбе, чуждой всяких церемоний. Бывало, зайдет к ней поболтать, посидит и жалобным голосом попросит: „княгиня, позвольте уйти на суденышко!“ и, получив разрешение, уходил к ней в спальню за ширмы»[29].)
Связь заключительной строчки пушкинской сатиры с рассказом генерала Бологовского очевидна. Только от генерала Пушкин мог узнать курьезную подробность, касающуюся кончины императрицы. Напомним, что еще в Кишиневе Бологовский читал Пушкину свои записки. Примечательно, что окончание чернового текста третьей главы «Евгения Онегина», переработка белового автографа стихотворения «К морю» и черновой автограф сатиры на Екатерину «Мне жаль великия жены» располагаются в пушкинской тетради непосредственно после завершенной 26 сентября 1824 года беловой редакции «Разговора книгопродавца с поэтом». Это весьма выразительное обстоятельство еще ждет своего истолкования с точки зрения психологии творчества. В стихотворении «К морю» упоминался Байрон («Другой от нас умчался гений, / Другой властитель наших дум»[30]). Пройдет год, и князь Вяземский в журнале «Московский Телеграф» с сожалением сообщит подписчикам, что Томас Мур уничтожил подаренные ему «своеручные записки» Байрона. Вяземскому было жаль, что откровенные записки гениального поэта «похищены от любопытства современников»[31]. Получив в Михайловском этот номер журнала, Пушкин отреагировал мгновенно.