Заговор, которого не было...
Шрифт:
Учили делать добро.
Учили: на добро добром, но и на зло — добром.
Учили: не только злой, подлый поступок — грех, но и злая, подлая мысль — грех.
Вот так всю свою жизнь, уже больше полувека с тех пор, удивляюсь, когда встречаюсь с неприкрытым злом: пытаюсь понять — откуда оно?
Когда знакомился с делом братьев Ахтаевых, все время ловил себя на мысли, что большая часть преступлений этой банды совершена даже не из корыстных соображений (хотя, убивая, всегда грабили, забирали простенькие и дешевые пустяки, не могли без трофеев), а из злобы, ненависти
Ненависть была ко всем. И вымещалась она, как правило, на случайно попавшихся жертвах.
Мне все время казалось, что если я пойму, откуда взялась злоба в Романе, Вене Ахтаевых, в Сережке Дробове, то пойму что-то очень важное в нашем перевернутом мире, в нашей криминализированной России в конце второго тысячелетия.
Все большие трагедии берут начало от какой-то маленькой, частной беды.
Мне казалось, пойму эту частность, пойму и некий всеобщий закон. Что случилось с моей страной? Куда она рванулась?
Зависть и ненависть Сережки Дробова
Жизнь, мягко говоря, не баловала Сережку Дробова.
Сколько себя помнил, жили в нищете...
Квартиру и коммунальной-то не назовешь...
Они жили фактически в прихожей. Через их узкую, как пенал, комнату проходили жильцы двух других.
Там жизнь шла чистая и красивая, как казалось Сережке. Там никогда не кричали друг на друга, оттуда не слышался мат, пьяный и гнусавый.
И оттуда частенько вкусно пахло. Не просто едой. А приготовленной с лаской и любовью.
...В соседней комнате, точнее, двух крохотных комнатушках, в которые вела их комната-прихожая, жили две взрослые, похожие друг на друга женщины, одна чуть старше, другая чуть младше, и дочь одной из них — сверстница Дробова.
Каждый день в беленьком или розовом, но всегда чистеньком и нарядном платьице, проходила она, демонстративно сморщив носик и отвернувшись, мимо остатков закуски на щербатом столе, лужиц пролитого на конопатой клеенке дешевого вина, мимо храпящей матери Дробова и лежавшего рядом с ней на узкой кроватке рыгающего очередного сожителя, мимо кровати самого Дробова, а позднее его младшей сестрицы Нинки и совсем уж маленького брата Вовки.
Она выходила на улицу, во двор, окруженный одно- и двухэтажными деревянными домами, и как бы продолжала свою чистую и красивую жизнь...
Она все делала красиво и изящно. Играла ли в лапту, или в «кислый круг», — она изящно ловила мяч, доброжелательно, с улыбкой бросала его партнерам, изящно, чуть отставив в сторону левую белокожую ручку, перебегала, — внутри «кислого круга», между кружками в лапте.
И даже если ей приходилось увертываться от летящего в нее мяча или, наоборот, принимать летящий в нее мяч (зависело от игры), она делала это красиво и изящно.
Потом она шла домой, — и после самой напряженной игры на ее белоснежном платьице не было ни пятнышка, не было вульгарных пятен от пота под мышками, и личико ее было все так же свежо и безмятежно.
Дома она ела кашу с молоком или вареную картошку, размятую с ложкой молока и добавлением чайной ложки сливочного масла, и запахи эти проникали
Соседка заканчивала еду и садилась возле черного, похожего на слоновье ухо репродуктора пить какао.
Из репродуктора неслась веселая музыка и лилась песня о том, как хорошо в стране советской жить.
Иногда сквозь мелодию прорывались женские рыдания. Во дворе говорили, что Дробовы, дед и брат деда, работавшие инженерами, — один в Горэнерго, второй на тракторном заводе, — оказались врагами народа. Еще перед войной. Им дали «десять лет без права переписки». Так что Таня их и не видала. Кто был ее отцом, во дворе не знали. И что с ним дальше случилось — тоже. Но по тому, как выглядела эта девочка, было ясно, что она дитя любви. От насилия и ненависти такие не рождаются.
Иногда Сережка подолгу рассматривал свое лицо в крохотном, круглом облупленном зеркальце, и ему казалось, что у него лицо тоже ничего.
И тогда оставалось предположить, что никогда им не виденный отец хотя бы короткое время любил его непутевую мать.
На фотографии в девичестве мать была вполне даже хорошенькой.
А ежедневное пьянство какое хочешь лицо изуродует.
А с другой стороны — на кого пенять? Советская власть дала им равные шансы. Но каждая из матерей по-разному им воспользовалась. Конечно, Сережка не виноват, что мать стала пьяницей и солдатской подстилкой. Но ведь и Таня не виновата, что мать ее с утра до вечера крутится — и на работе, и по дому, стараясь создать в двух клетушках теплоту и уют.
Вот и выходит, что никто не виноват, что люди по-разному живут.
Почему же тогда Сережка Дробов так люто ненавидел Танечку?
Так же, как ее мать, ее тетку...
Во дворе поговаривали, что они из дворянок. Что еще дед их и его брат, которые оказались врагами народа, были из сосланных из Москвы еще в 20-е годы дворян.
Но царь, дворяне, сословные привилегии, ордена и бал Наташи Ростовой — все это было так далеко от Дробова, что говорить о каком-то классовом инстинкте, сословном предубеждении не приходилось. Тем более что и его мать на детской фотографии была не в рубищах, а в нарядной «матроске», а на фотографии, где были изображены ее родители, дед был в галстуке и шляпе. Вполне возможно, что и крестьянин, а могло, что и доктор какой-нибудь. Это на уроках истории говорили, что до революции народ жил в нищете. Судя по фотографиям в семейных альбомах, так одеты все не худо. Не то что сейчас.
Сейчас... Мать Дробова каждое утро выходила во двор — вынести помойное ведро до дальней помойной выгребной ямы, или в туалет, в который надо было идти почти через весь двор, или в сарай за полешками для круглой печки, — и каждый день в новом мундире, то в солдатском, то в милицейском, чаще в мундире сверхсрочника или милицейского сержанта. У нее была своя гордость.
Над ней во дворе посмеивались. И не сильно уважали.
А Сережку пацаны не любили за то, что мог отобрать у любого то, что ему понравилось. Но побаивались. В драке он был зол и настырен: никогда сам первый драку не прекращал. Его оттаскивали.