Заговор в золотой преисподней, или руководство к Действию (Историко-аналитический роман-документ)
Шрифт:
К гостям он больше не вышел и скоро ушел, пригласив меня на воскресенье.
— Вот увидишь, Франтик, как меня любят и уважают. Не так, как вы, московские.
19 сентября.
В столовой уже разместилось многочисленное, исключительно дамское общество. Шелка, темное сукно, соболь и шеншеля, горят бриллианты самой чистой воды, сверкают и колышутся тонкие эгретки в волосах, и тут же рядом вытертый платочек какой-то старушки в затрапезном платье, старомодная наколка мещанки, белая косынка сестры милосердия. Просто сервированный стол со сборным чайным сервизом утопает в цветах. Он ввел меня за руку и представил всему оживленному обществу:
— Вот эта моя самая любимая, московская —
Все почтительно и любезно поздоровались со мною.
Меня посадили рядом с сестрой милосердия, которую все называли Килина. Я узнала впоследствии, что ее зовут Акулиной Никитишной. Она бывшая монахиня, оставившая монастырь ради Распутина. (Та самая, которая прибегала к нему за охапкой дров в Михайловском монастыре, в Киеве. — В. Р.) Она оставила монастырь ради Распутина. Всюду следует за ним и живет с ним в одной квартире.
Мне налили чай. Я протянула руку за сахаром, но Килина, взяв мой стакан, сказала Распутину: «Благослови, отец». Он достал пальцами из стоявшей возле него сахарницы кусок и опустил в мой стакан. Заметив мое удивление, Килина объяснила: «Это благодать Божия, когда отец своими перстами кладет сахар». И я действительно заметила: все с благоговением тянутся к нему со своими стаканами. Рядом с ним по правую сторону сидела хорошенькая изящная дама Саня П. (как я потом узнала), сестра А. В. (Анны Вырубовой. — В. Р.). Показывая на меня, он ей сказал: «Это Франтик, когда поедешь в Москву, остановись у нее, у ней хата хорошая». Мое внимание остановило одно лицо. Это была еще молодая девушка, не очень красивая, довольно пухленькая блондинка, очень просто одетая, без всяких украшений. Поражало выражение ее глаз, с беззаветным восторгом устремленных на Распутина. Она следила за каждым его движением, ловила каждое его слово, и безграничная преданность и обожание сквозили в каждой черте ее лица.
— Кто эта девушка? — тихо спросила я Килину.
— Это родственница Аннушки и племянница княгини П. Фрейлина двух императриц, любимица «отца», Муня, а это ее мать, — показала она на пожилую даму очень важного вида, так же восторженно смотревшую на Распутина, как и ее дочь.
— А вот и Дуняша. Иди-ка, иди к нам, — сказал Распутин.
В столовую вошла пожилая прислуга, дальняя родственница Распутина, как я узнала потом, игравшая большую роль в его доме.
Дамы засуетились, раздвигая сгулья, очищая место Дуняше. «Сюда, Дуняша, вот здесь место, — слышалось со всех сторон. — Посиди с нами, отдохни, а мы за тебя поработаем». Дуняшу усадили, а одна из дам, эффектная брюнетка, стала собирать посуду. «Баронесса К.», — шепнула мне Килина.
Другая, пожилая, в фиолетовом бархатном платье и в палантине из роскошных соболей, поднялась со своего места. Оставив на стуле мех, она стала мыть чайную посуду. Это была княгиня Д. Когда раздавались звонки, Муня вскакивала и бежала открывать дверь.
В передней она выполняла обязанности прислуги, снимая шубы и ботинки. «Муня, — вдруг сказала Дуняша, — самоварчик-то весь выкипел — долить, поди, надо. Долей да угольков подбрось.»
Муня сорвалась с места, схватила самовар и в сопровождении грузной дамы в платье гри-де — перль, полноту которой артистически маскировали мягкие складки креп-де — шина, отправилась на кухню.
В их отсутствие в передней позвонили. Кто-то из дам открыл. В столовую впорхнула, право, иного слова не придумаешь, стройная барышня в суконном платье безукоризненного покроя. Она быстро шла, вернее, неслась, как будто танцуя на ходу. Все блестело и сверкало на ней: драгоценные камни, какие-то брелоки, золотые кинжальчики у пояса и ворота; и глаза, горевшие неестественным блеском. На ходу, звеня браслетами, она торопливо сдергивала замшевую перчатку, распространявшую тонкий нежный запах незнакомых мне духов, обнажая узкую руку с длинными пальцами, унизанными кольцами. Она так и бросилась к Распутину. Он обнял ее, она с жаром
Отец, отец, — звонко и радостно говорила она, улыбаясь какой-то странной, блаженной и вместе с тем растерянной улыбкой. — Ты мне велел, и все вышло по слову твоему. Моей тоски как не бывало. Ты мне велел другими глазами смотреть на мир, и мне так радостно и хорошо на душе. Знаешь, отец, — говорила она, все более увлекаясь и с каким-то экстазом глядя на него, — я вижу голубое небо и солнце и слышу, как птички поют. Ах, как хорошо, отец, как хорошо!..
— Вот видишь, я говорил тебе, что надо другими глазами смотреть. Надо верить, и все увидишь. Надо слушаться меня, и все будет хорошо.
Он еще раз обнял и поцеловал ее. Она радостно засмеялась и снова поцеловала его руку.
Я не могла глаз оторвать от этой удивительной девушки. Мне казалось, что она не сознает окружающее, носится где-то далеко в каких-то грезах своих. Я узнала, что это дочь одного из великих князей.
Ее присутствие как будто наэлектризовало всех. Громче стали говорить и смеяться, как будто опьянение охватило всех. Чаще приходили к Распугину, заглядывали в его глаза, целовали его руку.
— Вот видишь, Франтик, как мы живем в Питере, — светом любви радую я, сладостно всем возлюбившим меня.
Настроение присутствующих все повышалось. Кто-то предложил спеть «Странника». Килина высоким красивым голосом сопрано запевала. Остальные дружно подтягивали. Низкий приятный голос Распутина звучал как аккомпанемент, оттеняя и выделяя женские голоса. Никогда я не слышала раньше этой духовной песни. Она похожа на народную, очень красива и грустна, как большинство русских песен. Все настроились на грустный лад и стали петь псалмы. Взлетели вверх высокие ноты Килины, и мерно и мягко гудел голос «отца». Все создавало такое торжественное и странное настроение. Я чувствовала себя также совсем необычно приподнятой. На щеках у великой княжны зарделись два ярко — алых пятна, глаза мечтательно ушли вдаль, лицо ее выражало блаженство нестерпимое, доходящее до страдания. А Муня?.. Казалось, она слушает райскую музыку. И вдруг звонок прерывает пение. Приносят роскошную корзину роз и дюжину вышитых шелковых рубах разных цветов. От какой-то дамы в подарок. Он сделал знак Килине, чтобы отложить в сторону. Но пение больше не налаживалось. Началась беседа на религиозные темы.
— Надо смирять себя, — поучал он. — Проще, проще надо, ближе к Богу. Этих всяких ваших хитростей не надо.
Ой, хитры вы все, мои барыньки, знаю я вас. В душе читаю. Хитры все больно.
Внезапно, без всякого перехода, он стал напевать «русскую». Сейчас же несколько голосов подхватило. Он махнул рукой в сторону великой княжны. Она вышла и всё с той же восторженной и немного растерянной улыбкой стала плясать грациозно и легко. Навстречу подбоченился Распутин. Но в этот раз он танцевал не так охотно, как в тот раз, в первый день нашего знакомства, и также внезапно прекратил пляс. Тотчас же смолкли звуки «русской». Уже некоторые стали прощаться. Я тоже собралась уходить, но осталась, так как вошла женщина, сильно заинтересовавшая меня. Она была в белом холщовом платье странного покроя, в белом клобуке на голове, надвинутом на самые брови. На шее у нее висело много книжечек, с крестами на переплете, двенадцать евангелий, как мне объяснили. Она вошла, поклонилась в пояс, сначала ему, потом остальным и припала к его руке.
— Генеральша Д., — сказала одна из дам. И что-то шепнула Распутину, сложив руки и склоняя голову. Когда кто-нибудь громко говорил, она сердито и неодобрительно смотрела и, наконец, не выдержала: — Здесь, у отца, как в храме, надо с благолепием, — строго заметила она.
— Оставь их. Пусть веселятся.
— Веселье в сердце надо носить, — неумолимо продолжала она, — а снаружи смирения больше. Так-то лучше будет.
Стали расходиться. Отцу целовали руку. Он всех обнимал и целовал в губы.