Заклинатель змей. Башня молчания
Шрифт:
– Эх, родной!
– Маленький, тощий, чуть выше Омара, весь черный живой старичок, сидевший у ограды и взявшийся его проводить, сказал с надрывом, тягуче, скрипуче, но проникновенно: - Не зря селение наше Баге-Санг - Каменный сад. Камней тут, видишь, больше, чем деревьев. Землю под ячмень носим в корзинах из дальней долины. Найдем меж утесов прогалину, засыплем, засеем. Сам суди, какой мы получаем урожай. Бывший хозяин вашей усадьбы отчего сбежал в Нишапур? Видишь, я горбатый. Ноги кривые, руки сухие, а ладони - точно лопаты. Нелегко тут жить. Ох, нелегко!
– Зато воздух...
– Может быть. Я иного воздуха не знаю. Правда, в детстве, - лет шестьдесят или больше назад, выезжал с отцом в Астрабад, наглотался пыли, - до сих
– При них, саманидах, вроде было полегче. Они редко нас навещали. Верно, тоже грабили. Но они хоть говорили по-нашему.
– Похоже, в памяти его давно все перепуталось - и то, что видел он сам, и то, что когда-то узнал от старших.
– А как пошли свирепствовать дикий тюрк, султан Махмуд Газнийский и сын его, султан Масуд Газнийский, черт их съел, и сельджукиды-туркмены - хоть в этом пруду утопись!
– Он кивнул на небольшой, но, видно, очень глубокий, воронкой, водоем на дне котловины.
– Для них все равно, что зима, что лето, что осень. Нагрянут: давай поземельный налог, подушный налог! А где его взять, скажем, весною? На сухих абрикосах живем, хлеб черствый ячменный - и тот бережем, раз в неделю, в пятницу, едим. «И не стало в нашей стране, - как говорится в старой легенде, - псов лающих, огней пылающих».
Омар, и без того бледный, совсем побелел. Занесло их! Но какое дело ему до чьих-то бед? Вот ручей, бегущий с гор через двор, и лужайка с сочным клевером, и белая коза на привязи. Клевер еще не цветет, но над ним уже вьются пчелы.
– Пасеку бы здесь наладить! Тут тебе корм и для божьих пчел, и для лошади вашей, и для бедной козы моей. Эх, один я на свете! Эта коза... она мне и мать, и сестра, и дочь. Но коза - она что? Коза. Дура. Скажи отцу, пусть купит у наших людей трех-четырех ягнят, - за четверть цены отдадут. Вскормлю для вас, зимою забью, отвезу в Нишапур. Будешь есть баранину, растолстеешь, не будешь такой хилый.
– Не люблю. Терпеть не могу, когда кости грызут, салом губы и щеки мажут.
– Ну? А что же ты любишь, родной?
– Молоко.
– Кхм! Оно, конечно, полезно. И я когда-то любил его пить. Но теперь у меня от молока бурчит в животе...
Вечер.
– Так ты не прогонишь меня, хозяин? – говорит хмельной старичок, наевшись рисовой каши с мясом и морковью.
– Имя мое - Мохамед, что значит Прославленный. В честь пророка, да будет над ним благословение божье! Всяк тут знает беднягу Мохамеда. Я владельцу прежнему служил за еду и ночлег. Видишь, вон, сарайчик под скалою? В нем обитаю. Один я на белом свете. Был когда-то женат, и дети были, но угнал их проклятый Махмуд Газнийский. И дом разломали головорезы. За то, что я, строптивый, шумел. Нетрудно, конечно, другую жену найти и домик заново отстроить, но занемог, как детей забрали, махнул на все рукой, стал выпивать.
Ибрахим, подумав:
– Аллах запретил мусульманину пить.
– Знаю, родной! Знаю. Староста наш, - ты видел его, устал меня стыдить и стращать. Но разве он может вернуть мне моих детей? Врагу не пожелаю - деток своих потерять... Я тебе честно скажу: виноват перед ними. Ох, виноват.
– Он понурил седую голову, несколько раз стукнул костяшками согнутых пальцев по загорелому лбу.
– Однажды... полотенцем, свернутым в жгут, я хлопнул раз-другой свою старшую дочку по заду. Понимаешь?!
– вскричал он с пронзительной болью в глазах.
– Вторую дочку вот этой рукой, - он дико взглянул на черную руку, - встряхнул за волосы... над землей. Волосики нежные, тонкие. А я ее за них - над землей. Чтоб ей отсохнуть!
– Старик Мохамед наотмашь ударил о камень обратной стороной ладони, разбив ее в кровь, и злорадно скривился, довольный болью, как заслуженным наказанием.
– Ну, третью не бил. Уж тогда что-то внутри у меня надорвалось. Всего один-то раз и рявкнул на нее, она вся побелела, бедняжка. Будь я проклят! В аду мне
– Аллаху, конечно, сверху виднее, что я должен делать, чего не должен. Но я... вот чего не пойму. Султан Махмуд - уж так он был правоверен, истов да неистов, что хоть самому пророку на зависть! Каждое дело его, большое или малое, совершалось только во имя аллаха. Ответь, мудрый юноша, - кивнул старичок Омару, - во имя бога - это во благо тому, кто верит в бога? Или во зло?
– Во благо.
– Тогда скажите, ученые люди: разве годится во имя правой веры отнимать у правоверных их детей, ломать их жилье?
Ибрахим, помолчав, сказал, - не совсем, правда, твердо:
– Все совершается по воле божьей.
– Конечно, конечно! Кто спорит? Это всякому известно. Однако... все-таки, я думаю, - если, конечно, нам, убогим, не возбраняется думать, - нельзя во имя красоты, к примеру, уродовать чей-то красивый лик. Или - во имя света сокрушать светильник. Несообразность, - старик пожевал белый ус, резко выплюнул его.
– Это все равно, что лгать во имя правды. Потому я бунтую. И пью. И буду бунтовать. И пить. Пусть хоть голову снимут. Но ты, хозяин, не бойся: твой дом я не пропью. Хворост в горах собирать и таскать, за деревьями в саду ухаживать, дом в порядке держать, зимою стеречь, рыбу в ручьях ловить, куропаток в кустах - лучше меня человека для этих дел не найдешь. Плата? Хлеб и ночлег. Вино я делаю сам, из хурмы и гранатов. Ну, что, остаюсь?
– Оставайся, - кивнул Ибрахим благодушно.
– Куда ты пойдешь? Сын у меня любознательный. Рассказывай ему о прошлом. Приучай к мотыге, к труду на земле. Только пить, смотри, не научи.
– Что ты, господь с тобою! Он парень, я вижу, толковый, не по возрасту серьезный, пьяницей он не будет.
– Дай бог, дай бог, - с надеждой сказал Ибрахим.
– У нас в Нишапуре пир каждый день. Ученики медресе - и те пьют тайком от наставников.
– А наставники - тайком от учеников, - усмехнулся Омар.
День был трудный, ночью Омар долго не мог уснуть. Вышел во двор - услыхал чье-то глухое завывание. Собака? Нет. По Нишапуру он знал, собаки воют иначе. Жутко стало ему! Казалось, на дне котловины, в пруду, всплыл джинн, прикованный цепью к подводной скале, - всплыл и завыл, просясь на свободу. Но цепь крепка. На ней - заклятие...
– Ты отчего угрюм?
– встретил его наутро в саду Мохамед. Глаза-то у старика... в слезах, красные, как от дыма, под ними мешки. Вином густо пахнет от горного деда. Но голос ласковый: - Плохо спалось? С непривычки. Человек из долины всегда поначалу плохо спит в горах.
– Это ты выл ночью?
– догадался Омар.
– Выл? Я пел. Пил - и пел. Эх, милый! Сколько таких убогих лачуг по белу свету, и сколько несчастных людей воет в них по ночам от тоски неизбывной! Воет тихо, пугливо, чтоб, не дай бог, кого не обеспокоить. Давай-ка сядем над ручьем да помолчим. Вода - самый дорогой божий дар. Окунешься - смывает с тела грязь. Сядешь возле, смотришь, ни о чем не думаешь - омывает душу.
– И пил бы ее.
– Не всякую жажду, родной, можно водой утолить.
Огорчения огорчениями, но горное солнце, горный воздух, купание в горных ручьях пошли Омару все-таки на пользу. Домой он вернулся окрепшим, подросшим, загоревшим. Он соскучился по городскому шуму и гаму и в первый же день, взяв у отца монетку, ушел бродить. В Нишапуре сорок кварталов, хотелось их все обежать. Но сперва - на базар!
Уже у ворот услыхал мальчишка призывный вопль зурны, грохот бубна и до сладости знакомый медный голос. Она? Сердце заныло, в голове зашумело. Боясь ошибиться, он яростно протолкался сквозь толпу и увидал на ковре давнюю и тайную свою любовь.