Заколдованный круг
Шрифт:
Вот так ему, Хансу, достался двор — а мать слегла, как только подписала эту бумагу. Слегла и не встала и в скорости померла.
Год спустя Ханс добыл себе еще один двор. Он женился на единственной дочке с Хэуга, соседнего хутора, на девушке по имени Анна. Хэуг был хутор добрый, хозяева имели право ловить в озере рыбу и добывать руду на горе. А дочка была малость кособока и криворота, что и говорить, красотой не блистала, но была женщина тихая и добрая. Через год после свадьбы родила она дочку и чуть при этом не отдала богу душу. Старая повитуха сказала тогда: «Еще ребенок, и конец ей». Однако ошиблась:
А еще через несколько лет у Анны отец с матерью померли, и вот у Ханса Нурбю оказалось в руках два хутора — из лучших в округе. И как сказано в Писании, кто имеет, тому дано будет — в скором времени он стал скупать лес для самого барона Русенкрантца, для этого, как многие считали, богатейшего человека в стране, которому принадлежали огромные леса, множество шахт и лесопилен и столько дворов, что и названий не упомнишь. И барон на этом не прогадал. Да и Ханс Нурбю тоже.
Детей своих он любил — как и все, чем владел. Но мальчика больше… Поговаривали, что мальчика он любит даже больше, чем комод, где хранятся все его далеры. Парнишке было теперь лет десять, и он обещал стать в точности таким, как отец. Хусманы видели это и вздыхали.
Как уже говорилось, была у этого сильного человека одна слабость: уж если он начинал пить — будь то на свадьбе, на поминках или по другому поводу в гостях, — то не было ему удержу. В нем словно просыпался другой человек, и никак ему было не угомониться. Он мог пить сутками: сна ему требовалось мало, но тем больше нужны были водка и компания. Ему словно невмоготу было перестать, невмоготу остановиться и признать, что праздник уже кончился и снова настали будни. Когда на него находил такой стих, он перепивал одну компанию собутыльников за другой. Мало того, нередко он, богатый крестьянин, под конец униженно зазывал своих хусманов в горницу выпить с ним дорогой водки.
Запой продолжался до тех пор, пока его, как колоду, не уволакивали в кровать. Иногда нужна была целая неделя, чтобы он допился до такого состояния. Слегши, он обычно не вставал много дней.
Когда же он наконец выбирался из постели, то бывал мрачнее тучи и просто кидался на людей. В такую пору лучше всего было держаться от него подальше. В особенности хусманам — держаться подальше, сжаться в комок, помалкивать и позабыть навеки, что сидели за его столом, чокались с ним — быть может, даже французской водкой, слушали его похвальбу и посулы и что он даже иногда обнимал их.
Но он их находил. Где бы они ни прятались — даже на сеновале, — он находил их, и тогда они проклинали тот день, когда появились на свет, и тот день, когда стали хусманами в Нурбю, и тот день, когда сидели в горнице и пили со своим хозяином.
К тому же хусманам вовсе не по душе было сидеть ночами в огромной, мрачной горнице. Привидений там, правда, было, может, и не больше, чем в других местах. Все хусманы не раз слышали, как старуха Нурбю — или кто там еще — расхаживала за стеной, вздыхала и плакала. Но тут им приходилось пережить кое-что и пострашнее: Ханс Нурбю заводил
Когда четверо крестьян прошли в дом, в горнице было темно и холодно. Но Нурбю сходил на кухню и разбудил спавшую там служанку — там всегда была служанка, чтобы оказаться под рукой, если что-нибудь случится с больной хозяйкой, лежавшей в каморке. Ей, Анне, жить оставалось недолго, все это знали.
Пришла служанка, бледная и перепуганная, поставила свечу на стол, затопила печку и принесла из погреба пива. Сам Нурбю тоже не сидел на месте, принес водку и рюмки, достал трубки и табак. Тем временем трое его друзей расселись на стульях вокруг огромного соснового стола.
Аннерс Флатебю, маленький и легкий, рыжий и востроносенький, сидел на одном конце. В селении его прозвали лисой. Он об этом знал и не обижался, это ему даже нравилось. Вреда от этого, думал он, не будет. Сейчас он, сжавшись на своем стуле, больше, чем обычно, походил на загнанную лисицу.
Он сидел и следил за Хансом Нурбю, достававшим рюмки и бутылки из большого шкафа в углу. Шкаф этот навел Аннерса на мысль о комоде в комнате у Ханса и о лежавшей там бумаге.
Аннерс Флатебю был должен Хансу Нурбю сто дал еров. Должен был уже пятый год и в этом году тоже не знал, как расплатиться.
Очень она его мучила, эта сотня далеров.
Нет, не скажешь, чтобы Нурбю наседал на него. За последний год он ему о долге ни разу не напомнил.
Но мысль об этой сотне не оставляла Аннерса. Думал он о ней денно и нощно. Вот и сейчас, как много раз раньше, он сидел и думал: «Слава тебе господи! Нурбю — мой друг. Добрый друг. Он мне зла не желает».
Но тут же он подумал о том, как хорошо было бы взглянуть на эту бумагу в комоде, которую он подписал по пьянке. Своими глазами убедиться, что Хансу не за что в этой бумаге зацепиться, чтоб выжить его, Аннерса, с хутора.
У него тогда и в мыслях не было просить сотню. Нужно было ему всего-навсего двадцать пять. Да и то он, прежде чем отправиться к Нурбю, несколько недель все не решался, тянул и раздумывал. Но тот сразу же согласился. Такой у Аннерса с души свалился камень, что, когда Нурбю достал бутылку, он малость перебрал. А тогда Нурбю сказал еще: «Двадцать пять далеров — да неужто это деньги для такого человека! Вот сто — это дело!» И Аннерс согласился. Что там было на бумаге, которую он подписал поздним вечером, он, хоть режь его, не помнил. Хотя, постой, там было написано: «Сто далеров» — и словами и цифрами. Но там и еще что-то было, а вот что?
— Остальное — чепуха, — сказал тогда Нурбю. — Это у нас с бароном форма такая.
«У нас с бароном». «Мы с бароном». Всегда: «Мы с бароном». Шут он гороховый, этот Нурбю. Выставляет себя на посмешище всему селению.
Уж лучше бы Аннерс позволил тогда ленсману забрать и лошадь, и корову, и козу!
А может, попросить его показать бумагу? Да нет, нельзя. Пока не будет этой сотни в кулаке.
И он знал: не видать ему радости, настоящей радости, пока не швырнет он эти деньги Хансу на стол. Да вот только когда это будет…