Закон свободы. Повесть о Джерарде Уинстэнли
Шрифт:
Снова гремят барабаны, дула дюжины мушкетов целят в грудь единственного человека в белой рубашке. Взмах руки, залп, сизый дымок, недолгие конвульсии поверженного в пыль тела.
Бунт подавлен. Остальных будут судить позже. Армия теперь едина и покорна доблестному генералу Кромвелю.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ДЕРЕВНЯ
«Внимательно всех тварей изучив
И убедясь, что хитростью коварной
Никто из них со Змием не сравнится,
Решился он под оболочкой Змия
Преступные намеренья укрыть».
1. ИЗГОРОДЬ
Работа была окончена.
Огарок затрещал и рассыпал искры. Тень шелохнулась на потолке. Стихи сами полились дальше.
Средь бурь, испытаний, и бед, и страстей, Свергая обычай времен, Бог Зверя теснит и спасает людей, Их дух очищая огнем. Отбрось же вражду, человеческий род! (Сколь многие брани хотят!) Господь спасет угнетенных: придет Христос, наш старший брат.Он поднялся, прошелся по каморке. Четыре шага до двери и опять к столу, к груде исписанных, закапанных воском листков. За тонкой перегородкой заворочался, забормотал во сне старик. Сколько времени он писал? Час, два? Всю ночь? И словно в ответ ему в деревне сонно и хрипло прокричал петух. Счастливая ночь кончалась. Скоро начнут выгонять коров.
Джерард Уинстэнли взял в руки последний листок, перечитал написанное, вздохнул и дописал:
Но нет, неспокойны, несыты еще И злобны сердца людей. Вчера было жарко, сейчас горячо, А будет еще горячей. Ведь должен же Зверь свершить свой труд, Сыграть свою роль до конца. Но вот он низвергнут. Святые встают, Поют «Аллилуйя» сердца.Почти
Небо светлело. Стоял апрель 1648 года. И явственно, волнующе пробуждалась земля. От нее исходил ни с чем не сравнимый сырой запах ранней весны. И этот запах, и розовеющая на небе полоска, и ликующий весенний гомон птиц, и ночь, полная самозабвенного высокого труда, все казалось ему прекрасным. Божественный свет переполнял его. Он был счастлив.
— Мистер Уинстэнли! Мистер Уинстэнли!
По дороге бежала, задыхаясь, женщина. Из фартука, который она придерживала на животе руками, вываливался хворост. Он шагнул навстречу, подхватил готовую было рухнуть груду.
— В чем дело, Дженни? Заболел кто-нибудь?
— Нет, мистер Уинстэнли… — она задыхалась. — Беда!
— Что случилось? Может, зайдешь в дом, присядешь?
— О нет, благодарю… Мне кормить своих надо, я сейчас побегу… Я пошла собирать хворост на ближний выгон… Подхожу, темно еще, и вижу: будто я не туда зашла! Изгородь! Ее отродясь там не было. Это что же теперь — ни хворосту собрать, ни коров выгнать? Вы все время там пасли, вы знаете. Как же?..
Круглое честное лицо Дженни, тронутое ранними морщинами, горело, волосы выбились из-под чепца, над верхней губой блестели капельки пота. Испуганные глаза ждали помощи.
Значит, вчера вечером лорд, владелец земли, приказал своим работникам огородить общинный выгон. Весь манор, большое поместье, принадлежал ему по наследственному праву. Пахотную землю обрабатывали для него крестьяне — держатели и бедные арендаторы, чьи хижины лепились к подножию холма святого Георгия со стороны Уолтона. Но в манор входили еще и заливные луга вдоль Моля, и пойменные болотца, и обширные выгоны, на которых никогда никто не сеял, и рощицы, и сам холм, огромный и горбатый. Испокон века крестьяне косили здесь траву, пасли коров, собирали хворост. Теперь же, когда бедняков стало так много, когда поборы, произвол лордов и война разорили деревню до нищеты, выгоны и болотца эти стали для многих чуть ли не единственным спасением. В прибрежных тростниках можно было поймать в силки дикую утку, на лугу подбить зайца или, если повезет, лису. В роще собрать хворост для очага, в овраге скосить траву для коровы. Древний обычай свято охранял эту землю — общинные крестьянские угодья. А вот сейчас лорд, пользуясь междувластием, отгородил ее, вытеснив деревенских жителей, объявил ее своей безраздельной собственностью. Все помешались на собственности. Как будто и борьба в парламенте, и кровь гражданской войны, и бесконечные потери и бедствия были только прелюдией. Главное же — хватать, огораживать свое добро, никого не допускать к нему…
Он посмотрел на женщину. Ветхая шаль, стоптанные деревянные башмаки, исцарапанные, огрубелые руки… Как ей помочь? Ей и всем тем, кого эта проклятая изгородь лишила пищи, сена, топлива? Сердце стеснила знакомая тупая боль, радостное возбуждение ночи потухло. «Аллилуйя» петь еще рано, горько усмехнулся он про себя. Надо что-то делать. Грош цена тому, кто говорит и не делает.
— Дженни, ты сейчас иди домой. Я соберу стадо, прихвачу кое-кого из людей, и мы пойдем туда посмотрим. Не горюй, что-нибудь придумаем. Держи свой хворост.
Он бережно положил охапку в старый фартук, ободряюще улыбнулся и, только когда она, несколько успокоенная, пошла прочь, оглянулся вокруг. Лицо его сделалось озабоченным.
Дорогу постепенно заполняло теплое, сонное, пахнущее молоком и навозом стадо. Кое-где дети хворостинками стегали по бокам непослушных. Стадо шло знакомым, изо дня в день проторенным путем — дорога через село, малая роща, ближний выгон с болотцем и осокой… И вот теперь поперек этой дороги — наглая новенькая изгородь. До последнего придорожного кустика знакомые, исхоженные, вдоль и поперек места недоступны. Куда же теперь гнать коров?