Закон - тайга
Шрифт:
Зимовье Притыкина оказалось тесным для фартовых. И мужики решили, пока не поздно, поставить хоть какую-нибудь пристройку к дому старика. Говорили об этом в селе. Но участковый и председатель сельсовета отмахнулись. Мол, без вас забот хватает. И решили обойтись своими силами.
Ночевали в палатках, пока снег не выпал. Строили вечерами.
От шума пил и топоров, от людских голосов пушняк ушел из угодий. А потому на промысел уходили далеко. Возвращались усталые. Но холода подгоняли. Приходилось торопиться. Спать ложились за полночь.
За пару недель поставили
Когда его положили спать у печки, фартовый уже бредил. Законники решили отправить его в Трудовое. Но Полудурок упирался. Ведь по больничным не шли зачеты. Значит, он позднее станет вольным.
— Отваливай, кент, дыхалку ты обморозил. В ящик сыграешь. Хиляй в Трудовое. Пока не поздно, — уговаривали Сашку условники.
И однажды он решился. Фартовые отпаивали его горячим чаем. И Сашка ненадолго засыпал. Он так измучился от жара и слабости, что даже вставал с большим трудом.
Условники хотели отправить его со Скоморохом. Но Сашка отказался и утром незаметно ушел с заимки.
К вечеру над тайгой разгулялась пурга. Она сорвалась внезапно. И, смешав в одно месиво тайгу и небо, осатанело билась в зимовье.
Условники сидели в тепле. Но разговор не клеился.
— Как-то там Полудурок? Успел ли доползти до села? — обронил кто-то задумчиво.
Вслух его никто не поддержал. Но на душе скребануло.
— Кончится пурга — надо в Трудовое смотаться. Узнать про Полудурка. И зачем одного отпустил? — казнил себя Тимофей.
Сашка, устав бороться с пургой, свернул к дереву. Сел под него перевести дух, согреть озябшие руки. И пригрелся в сугробе. Увидел во сне белый дом. Большой, воздушный. Какие в сказках бывают. Жить в таком не доводилось. Вокруг дома сад. Деревья в белом цвету. Рядом море. С белым песком у воды. Сашка шел по песку. Какой он теплый! Прилечь в него, упасть и зарыться с головой, с ушами, с сердцем. Быть может, песок очистит больную душу от прошлых бед. Ведь сколько на ней болячек! А может, припоздал очиститься? Перебор получился? Ведь вон как болит душа, щенком скулит. Видно, люди стареют, а душа — никогда. Ей одной нет сносу. Значит, стоит ее вымыть…
Песок лез в нос, уши, глаза. Настырной теркой скреб шею. До боли, до дыр.
— Ну, давай, родимый, шевелись. — Мелькнуло и погасло перед глазами лицо старухи, красное, в морщинах. — И куда занесло бедолагу? На погибель свою в пургу ходят. Очнись, — увидел он обледенелую собачью морду перед глазами.
Очнулся Сашка лишь на пятый день в доме лесничихи — старой, суровой Торшихи.
Толстая, рослая бабка, она одна управлялась с участком. Вырастила дочь. Та теперь на материке жила. Замужем. Троих детей имела. К бабке иногда приезжала. Всей семьей. А в остальное время старуха жила одна, как состарившаяся медведица в берлоге. В селе она бывала
В этот раз она ездила на почту, отправила внучатам гостинцев. Когда возвращалась — пурга поднялась. До избы недалеко. Дорогу к ней вслепую могла найти и не беспокоилась. Но тут собака рванулась к сугробу. Рыть его стала. Выкопала мужика. Тот замерзал. Баба перекинула его в сани. И привезла домой. Думала после пурги отвезти в Трудовое. Но человек оказался больным.
Он бредил день и ночь. Из закрытых глаз текли слезы. Его душил кашель, бил озноб, а к ночи он горел от температуры. И бабка поняла, кто он и откуда. До нее иногда доносились новости из села.
Торшиха поила Сашку парным молоком с барсучьим жиром, натирала его адамовым корнем, пользовала зверобоем, малиной. Грела ему грудь раскаленной солью. А на ночь насильно вливала лимонник. Может, и стоило ей сообщить в Трудовое, что нашла мужика по дороге. Завалящего. Какому в человечьем жилье места не нашлось. Но не рискнула…
Бабка парила Сашку в бане березовым веником. Хлесткими ветками хворь вышибала.
У словник поначалу чувствовал себя неловко в мозолистых широких ладонях Торшихи. А она, намяв, напарив, напоив, запихивала его под перину, да еще на грудь фартовому заставляла лечь собаку. Та окорячивала законника, рыча на всякую матерщину в ее адрес. Грела по требованию старухи.
Сашка не знал, кто эта бабка, почему свалилась над ним, помиравшим. Зачем, за что и для чего лечит его? Ведь он не просил. А она даже навар себе не обговорила.
Когда он не мог ходить первую неделю, горшок за ним выносила. Молча, не попрекая, наверное, как мать.
Ночи не спала. Сидела рядом, пока Сашка был плох.
К Полудурку никто в жизни так не относился.
Торшиха ухаживала за ним, как за кровным сыном. И даже собака безропотно грела грудь фартового, понимая, что ни одна грелка с ней не сравнится.
Через неделю кашель стал мягче и реже. Он не выбивал уже из глаз снопы искр, не вызывал рвоту. Сашка, понемногу оттаивая, начал чувствовать свое тело.
Выросший сиротой, он впервые потянулся сердцем к теплу чужой матери, не задубевшей в одиночестве. И, понимая, чем обязан ей, боялся лишний раз открыть рот.
Но бабка угадывала его желания. Кормила досыта, смотрела, как за большим ребенком, попавшим на свою беду в лапы болезни.
— Вот бы мне такую маманю! — вырвалось как-то у него невольное.
— А может, я и есть твоя маманя?
У Сашки челюсть отвисла от удивления:
— Как?
— Да я уж сколько лет у баб роды принимала. Много ребятишек моих нынче совсем взрослые. Навроде тебя. Знахарка я, сынок. За то и выслали меня. Вначале судили. Десять лет в лагере сидела. А потом — сюда, в Трудовое. Чтоб не мешала врачам людей гробить. С меня и тут подписку взяли, что не стану я своим черным делом заниматься, роды принимать. Я и дала. В то время в Трудовом условники да ссыльные жили. Сплошь мужики. Им рожать Бог не велел. А и ты не сказывай, что тебя выходила. Не то меня снова упрячут.