Записки Анания Жмуркина
Шрифт:
Генерал поднялся и, пошатываясь и потирая ладонью лоб, выкатился из палаты. Иваковская, бледная и перепуганная, следовала за ним со стаканом воды.
— Пошли в третью палату, — заглядывая в дверь, тихо сообщил Первухин. — Генерал опять сел, но тут же поднялся и засеменил за царицей. Царица не говорит с ранеными, а молча кладет кресты, пакеты и Евангелия на столики. Ну прямо торопится…
Мы лежали молча до тех пор, пока царица и ее свита не спустились на третий этаж.
— Как тебе, Жмуркин, нравится характеристика, какую нам дал генерал? — спросил Синюков.
— Великолепна.
— Не давайте волю языкам, — предупредил строго Прокопочкин. — Мы действительно распоясались… Чем болтать всякую ерунду, надо лучше подумать о главном докторе.
Иваковская, запыхавшись, вбежала к нам, сообщила, что генерал на лестнице второго этажа умер от разрыва сердца и его осторожно, чтобы не узнала царица, санитары подняли и отнесли в ванную комнату и уложили на диван. Как только она закончит обход раненых и раздачу подарков, так сообщат генеральше, чтобы прислали карету за ним.
— На вас, Игнат Денисович, я сильно сердита, — процедила сквозь зубы Нина Порфирьевна. — Поэт, а отвечали возмутительно государыне и генералу. Разве так можно? Ну и денек выдался. Александра Васильевна, врач нашего этажа, спать не будет… Кажется, уже заболела от страха. Да вы все надели крестики?
— Сестрица, — проговорил Первухин, — я могу подарить свой вам. Пожалуйста! — и он протянул нательный крестик.
— А я вас, Нина Порфирьевна, угощу царским виноградом, — предложил Лухманов.
Иваковская нахмурилась и ничего не ответила Игнату.
— Как?! Отдаете подарок царицы? — взглянув на Первухина, а потом на крест, который держал Первухин в протянутой руке, удивилась Нина Порфирьевна. — Нет, я не возьму. Вы должны его сохранить на память о ней.
— На память мне дадут деревянный, — ответил с насмешливой грустью Первухин. — Это я, сестрица, чувствую. На следующей неделе, как вы знаете, назначен на комиссию. Члены комиссии скажут: «Годен!» — и я отправлюсь в запасной батальон… Если крестик царицы не желаете принять, сестрица, то я брошу его. И виноградом, как Лухманов, угощу.
— Кушайте его сами. Спасибо.
— От винограда царицы не откажусь, съем, — громко рассмеялся Первухин. — Несколько виноградин уже проглотил.
— Ларионов не надел, — взглянув на раненного под Ригой, лежавшего рядом с монашком, сказала Иваковская и направилась к нему, взяла крестик и, прикоснувшись рукой к затылку его, отскочила испуганно от койки, вскрикнула: — Он мертв! Когда же Ларионов умер? Неужели он был мертв, когда его спрашивала государыня?
— Да, — вздохнул Первухин. — Он от радости умер… повидал на своем веку царицу и умер… не выдержал, значит, такого великого счастья. Вот ему и крестик не потребовался, — сказал громче Первухин и ехидно спросил: — Разве вы не слыхали, как сказал генерал царице, что солдатик от счастья умер, что увидел ее? Вот она, наша солдатская счастливая жизня-то!
Прокопочкин, Синюков и Гавриил вскочили с коек и подошли к Ларионову. Постояв немного над ним, они повздыхали и отошли от него. Я не встал, лежал под одеялом, на душе было омерзительно,
— Сестрица, — позвал монашек, — скоро подадут обед?
Иваковская вздрогнула у порога палаты, обернулась и, бросив дикий взгляд на монашка, махнула рукой и выбежала в соседнюю палату. В эту ночь я отвратительно спал: то мне снились собаки, больше черные и лохматые, то генералы разные, с бычьими шеями, в орденах, то дикие буланые лошади, которые гнались за мной и хотели схватить зубами за голову. Синюков разбудил меня. Я открыл глаза и почувствовал, что я весь в поту.
— Пей чай. Давно принесли, небось уже остыл, — проговорил Синюков.
Я остановил взгляд на столике: рядом с завтраком лежала книга Канта. Я быстро поднялся, надел туфли, халат и пошел умываться.
Я вернулся из перевязочной.
— Ну как? — крикнул Синюков.
— На комиссию, — ответил я. — Врач сказал, что рука может работать.
— Думаешь, возьмут?
— И меня назначили на комиссию, — задержавшись на пороге, подал голос Игнат Денисович. — Ананий Андреевич, может, в одну часть попадем?
— Завтра и меня назначат на комиссию, — вздохнул Синюков.
Няни принесли завтраки, чай. Тишина. В ней шуршат туфли нянек. Мне очень грустно и так, словно меня стегает пронизывающий осенний дождик. Грусть горит и в глазах Игната Лухманова и Синюкова. Я стал смотреть в окно. Над противоположным домом засинело небо. И оно грустно — грустит вместе со мною. Я отвернулся от окна, сел за столик. Раненые, кто лежа, кто сидя, завтракали и пили чай. Было слышно, как чавкали их рты, как булькал чай в их горлах, как хрустели на молодых зубах поджаренные корочки французских булок и калачей. Поднялось солнце, заглянуло в окна. В каждом по желтому солнцу. Хотелось подняться, подойти опять к окну, погреть руки на солнце, а потом толкнуть его с подоконника — пусть летит вниз, на тротуар. Поднялся, шагнул от столика, но тут же остановился: солнце висело за окном, над крышей противоположного серого дома; чтобы я не столкнул его с подоконника, оно отпрянуло назад и поднялось выше, и горит, и горит.
— Садись, — предложил ласково Прокопочкин.
— Нет, — отмахнулся я и сел на край его койки. — Я хотел ладонью погладить солнце, когда оно сидело на твоем подоконнике.
— И погладил бы.
— Сбежало и висит над домом.
Прокопочкин улыбнулся и моргнул плачущими глазами, доверчиво скользнул взглядом по моему лицу и, подумав немного, шепнул:
— Хочешь, я сыграю на баяне?
— Не надо, — сказал я. — Здесь мы не одни. Ты выступаешь на вечере?
— Да. Буду играть песни. После обеда состоится репетиция в клубе. Приходи.