Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая
Шрифт:
От Прасковьи Юрьевны Кологривовой имел я письмо к старшей дочери её и зятю, Вяземским. От Петербурга до Пензы был я наслышан об очаровательности княгини Веры; о муже её много я говорил в предыдущей части, а еще более слышал: общие приятели ваши заочно всегда восхищались его остроумием. Не знаю, отчего не вдруг решился я к ним ехать, хотя ум в других я более любил, чем боялся его. Они жили в таком квартале, в котором ныне едва ли сыщется порядочный человек. Сему месту, между Грузинами и Тверскими воротами, кем-то дано было приятное название Тишина; ныне называется оно прежним подлым именем Живодерки. Тут находился длинный, деревянный, одноэтажный, несгоревший дом, принадлежавший г. Кологривову [169] , вотчиму княгини, со множеством служб, с обширным садом, огородами и прочим, одним словом — господская
169
В этом доме, несколько лет спустя, Кологривовы имели счастье видеть у себя на бале самого Государя Императора.
Меня сначала смутила холодность, с какою, казалось мне, был я принят. Вяземский, с своими прекрасными свойствами, талантами и недостатками, есть лицо ни на какое другое не похожее, и потому необходимо изобразить его здесь особенно. Он был женат, был уже отцом, имел вид серьёзный, даже угрюмый, и только что начинал брить бороду. Не трудно было угадать, что много мыслей роится в голове его; но с первого взгляда никто не мог бы подумать, что с малолетства сильные чувства тревожили его сердце: эта тайна открыта была одним женщинам. С ними только был он жив и любезен как француз прежнего времени; с мужчинами холоден как англичанин; в кругу молодых друзей был он русский гуляка. Я не принадлежал к числу их и не имел прав на его приветливую искренность. Но с неподвижными чертами и взглядом, с голосом немного охриплым, сделал он мне несколько предложений, которые все клонились к тому, чтобы в краткое пребывание мое в опустевшей Москве доставить мне как можно более развлечений. Он поспешил записать меня в Английский клуб (куда однакож я не поехал), пригласил меня на другой день к себе обедать и назначил мне в тот же вечер свидание на Тверском бульваре, лишенном почти половины своих дерев, куда два раза в неделю остатки московской публики собирались слушать музыку, имея в виду целый ряд обгоревших домов.
Супруга его, Вера Федоровна, была также существо весьма необыкновенное. Я знал трех меньших сестер её, милых, скромно-веселых; она не совсем походила на них. При неистощимой веселости её нрава, никто не стад бы подозревать в ней глубокой чувствительности, а я менее чем кто другой. Как другие любят выказывать ее, так она ее прятала перед светом, и только время могло открыть ее перед ним. Не было истинной скорби, которая бы не произвела не только её сочувствия, но и желания облегчить ее. Ко всему человечеству вообще была она сострадательна, а немилосердна только к нашему полу. Какая женщина не хочет нравиться, и я готов прибавить, какой мужчина? В ней это желание было сильнее чем в других. Пленники красоты суть её подданные. В молодости женский пол любит царствовать таким образом и долго не соглашается отказаться от престола, воздвигнутого страстями. Иные дорого платят за успехи кратковременного своего владычества. Такого рода честолюбия вовсе не было в княгине Вяземской: все влюбленные казались ей смешны; страсти, ею производимые, в глазах её были ни что иное, как сочиненные ею комедии, которые перед ней разыгрывались и ее забавляли. Не служит ли это доказательством, что, при доброте её сердца, то, что мы называем любовью, никогда не касалось его? Если бы она могла понять её мучения, то содрогнулась бы. Самым прекраснейшим из женщин одной красоты недостаточно, чтобы увлекать в свои сети; необходимы некоторое притворство, топкость, уловки, одним словом, вся стратегия кокетства. От них она тем отличалась, что никогда не прибегала к подобным средствам, употребляя, если можно сказать, простые, естественные чары. Никого не поощряя, она частыми насмешками более производила досаду в тех, коих умела привлекать к себе. Как между ископаемыми, в царстве животных нет ли также существ одаренных магнитною силой? Не будучи красавицей, она гораздо более их нравилась; немного старее мужа и сестер, она всех их казалась моложе. Небольшой рост, маленький нос, огненный, пронзительный взгляд, невыразимое пером выражение лица и грациозная непринужденность движений долго молодили ее. Смелым обхождением она никак не походила на нынешних львиц; оно в ней казалось не наглостью, а остатком детской резвости. Чистый и громкий хохот её в другой казался бы непристойным, а в ней восхищал; ибо она скрашивала и приправляла его умом, которым беспрестанно искрился разговор её. Такие женщины иногда родятся, чтобы населять сумасшедшие дома. В это время я сам годился бы туда; но, может быть, это и спасло меня. А не мог прельститься умом, тогда кап я пленялся простодушием, то есть глупостью. Увы, и без меня сколько было безумцев, закланных подобно баранам на жертвеннике супружеской верности той, которая и мужа своего любила более всего, любила нежно, но не страстно!
У Вяземских увидел я в первый раз Катерину Андреевну Карамзину и был ей представлен.
Тут за обедом находился один персонаж, с которым меня познакомили и который мне вовсе не полюбился. Это был многоглаголивый генерал и камергер Алексей Михайлович Пушкин, остряк, вольтерианец, циник и безбожник. Он был гораздо просвещеннее современника своего Кошева; его ум был забавен, но не довольно высок, чтобы снять с него печать, наложенную обществами восемнадцатого века. Странно и довольно гадко было мне слушать обветшалые суждения и правила философизма, отчасти породившего революцию, в ту самую минуту, когда казалось, что она сокрушена была навсегда. Этот Пушкин был родственник кроткого, безобидного Василия Львовича и вечный его гонитель, мучитель.
Также прискорбно показалось мне, что в два или три посещения, сделанных мною Вяземским, не слыхал я ни одного русского слова. В городе, который нашествие французов недавно обратило в пепел, все говорили языком их. Один только Карамзин говорил языком, можно сказать, им созданным. Стыдно, право, Вяземскому, который так славно писал на нём, так чудесно выражался на нём в разговорах, что он не попытался ввести его в употребление в московском обществе, где имел он такой вес. Но он с малолетства, так же как и я с первой молодости, прельстился французскою литературой, а от пристрастия к творениям, до любви к сочинителям недалеко. И мне ли упрекать его, когда с любезными ему французами он храбро сражался и в славной Бородинской битве готов был проливать кровь за отечество, тогда как я, в Пензе, об участи его проливал одни только слезы?
Вообще, примирение с милою Францией казалось искренним, вечным. И за что их ненавидеть, голубчиков французов? Ведь они против воли увлечены были ненасытным честолюбием вождя своего. Забыты все их злодеяния, их несносное хвастовство, их лживые бюллетени, в которых русских топтали они в грязь. Все вины взвалены на одного Наполеона: и по делом ему, разбойнику! Весь мир, который хотел он завоевать, обрушился на преступную главу его; пусть же задыхается теперь на островке своем Эльбе. Слушая членов офранцуженного нашего высшего общества, право, можно было подумать, что наша война с Наполеоном была не что иное как междоусобие: Россия в борьбе своей оживлена, поддержана была духом противной ему партии; эта партия восторжествовала, и вся наша знатность предовольна.
Известно было, что 13-го июля победоносный Александр возвратился в восторженную свою столицу; рассказывали о трогательном первом свидании его с счастливою матерью, с этою Марией, благословенною в женах, коей плод чрева вся Россия назвала «Благословенным», о великолепном празднике, данном ею в Павловске, по случаю его возвращения. Узнали также с сожалением, но без ропота, что он продолжает отклонять от себя всякое изъявление общественной благодарности: другим народам даровав независимость, своему не дозволяет даже въявь любить себя.
Узнали также, что он соглашается, наконец, принять со всех краев России съехавшиеся дворянские депутации не вдруг, но поочередно. Разделяя общее чувство, мне желательно было, хотя на минуту вблизи посмотреть на него и услышать его голос, и я вмиг собрался к отъезду. Я поскакал по дороге тогда беспокойной, тряской, столько раз мною проеханной, всё таким же бедняком, в такой же кибитке, как и прежде. Ничего примечательного на этой дороге мне не встретилось, и последний день июля к вечеру приехал я в Петербург.
X
Петербург в 1814 году. — Возвращение гвардии. — Молчанов. — Аракчеев. — Наша Пасха в Париже.
Как сущий провинциал поверил я словам ямщика, который меня привез, и послушался его совета. Он уверил меня, что Петербург так наполнен приезжими, что ни в одной гостинице не найду я для себя помещения, и уговорил меня пристать на каком-то постоялом дворе, на меже Разъезжей улицы и Ямской, близ Глазова кабака. И за этот тесный и зловонный угол, в котором я пробыл не более суток, должен был я заплатить вдвое более, чем бы за комнату в хорошем трактире.