Записки Филиппа Филипповича Вигеля. Части первая — четвертая
Шрифт:
Марья Антоновна жила тогда (и кажется, в последний раз) на даче своей у Крестовского перевоза. Хотя дом был довольно просторен и красив, и перед ним расстилался к реке прекрасный цветник, но это никак не походило на замок какой-нибудь Дианы де-Пуатье. Соображаясь с простотою вкусов Императора, который в первые годы своего царствования всем загородным дворцам своим предпочитал Каменноостровский, она поблизости его купила сию дачу у наследников Петра Ивановича Мелиссино, который, истратив большие суммы на обсушение и возвышение сего небольшого уголка, дал ему название Ma Folie. Отделенное Карповкой от других дач Аптекарского острова, сие место представляло ей удобство соседства и уединения для принятия тайных посещений Царя.
Одичав
Попросив меня немного подождать, через несколько комнат пошел он сам доложить обо мне, и вскоре потом через них проводил меня в храм красоты. Она была одна, приняла меня стоя, не посадила, а только по польскому или не знаю какому другому обычаю протянула мне руку, которую поцеловал я. Наружный жар был умеряем спущенными маркизами и прохладительным ветерком; среди благовония цветов и тысячи великолепных безделок, которые начинали тогда входить в моду, смотреть на совершенную красавицу было бы весьма приятно; но я в ней видел полуцарицу и немного смешался, только не на долго. Она была женщина добрая и не спесивая, расспрашивала меня о брате, о его семействе и житье и, наконец, пригласила меня, и довольно настоятельно, обедать у неё по воскресным дням, когда бывает у неё много гостей и перед окнами играет музыка, в виду гуляющих на Крестовском острове.
В первое воскресенье воспользовался я сделанным мне приглашением. Общество было отборное, с хозяйкой свободно-почтительное. Она обошлась со мной весьма ласково и рекомендовала меня сестре своей, княжне Жанете Четвертинской и поляку Вышковскому, который, как после узнал я, был её суженый. Наружность сей последней мне показалась бы неприятною, если б она была со мною и повнимательнее; из нескольких слов поляка, довольно пожилого и незначущего, не менее того весьма надменного, мог я заметить, что он великий руссоненавистник. И вот кто должен был заменить ей Цесаревича! Две воспитанницы или собеседницы, право не знаю, одна дородная, свежая и пригожая полька Студиловская, другая молоденькая, тоненькая, хорошенькая англичаночка, которую звали просто Салли, подошли ко мне сами знакомиться, были отменно любезны и сказали мне, что, во внимании к приязни моей с братом, которого Марья Антоновна никогда не переставала любить, желает она, чтобы я сделался у неё домашним. Братья Нарышкины были известные гастрономы: стол и вина были чудесные.
Всё это мне очень полюбилось, и в следующее воскресенье явился я опять к обеду, хотя и знал уже, что на покровительство г-жи Нарышкиной надеяться мне нечего. Нам с братом её в Пензе еще не было известно, что царственная связь, увы! уже совершенно разорвана. Это нимало не помешало бы мне повторять мои посещения; но наступил сентябрь, Нарышкины переехали в город и в том же месяце Марья Антоновна надолго отправилась в чужие края. Мне больно было бы сказать здесь, какою нашел я ее, когда, после десятилетий, встретясь с ней за границей, возобновил я знакомство с нею и часто виделся.
Перед отъездом моим из Пензы, часто начал посещать меня плут Магиёр, который перессорился с пленными наполеоновскими французами. Он старался уверить меня, что втайне никогда не переставал быть предан законным государям своим, Бурбонам, и прочитал письмо или просьбу к герцогу Ангулемскому, в котором, объясняя, что отец его (не упоминая в какой должности) служил графу д’Артуа, отцу герцога, он, наследник верности, желает посвятить жизнь свою его высочеству. Когда совсем собрался я в путь, вручил он мне другое письмо к Екатерине Федоровне Муравьевой, желая, чтобы я отдал его лично, присоединив мои просьбы к его молениям
Даму, к которой адресовал он меня, я лично не знал. Она слыла добродушною и добродетельною, то есть строгой нравственности в отношении к супружескому долгу. Последнее было справедливо и, я думаю, не весьма трудно, ибо она была дурна как смертельный грех и с богатым приданым лет тридцати едва могла найти жениха. Я немного совестился быть ходатаем за мошенника и старался разжалобить ее; к изумлению моему, она горячо принялась за это дело, и участие мое в нём послужило мне лучшею у неё рекомендацией. Она оказала мне много благосклонности и просила почитать себя у неё как дома.
Муж её, Михаил Никитич, был примером всех добродетелей и после Карамзина, в прозе, лучшим у нас писателем своего времени. Он вместе с. Нагарном находился при воспитании императора Александра, платил дань своему веку и мечтал о народной свободе, пока она была еще прекрасною мечтою, а не ужасною истиной; кроткую душу его возмущало слово тиранство. Свои правила передал он жене, и они сделались наследием его семейства. Но втайне она была исполнена гордости и тщеславии, а только по наружности заимствовала у мужа вид смирения. По мнению её, он не был достойным образом награжден по воцарении воспитанника своего за попечения его об нём.
Он не один пользовался его доверенностью и был только товарищем министра народного просвещения; при первом случае верно был бы он и министром, но смерть рано его похитила, и Государь забыл о вдове его, которую впрочем и не знавал. Неудовольствие на правительство часто обращается в постоянную оппозицию и принимает вид свободомыслия. Сия малорослая женщина, худая как сухарь, вечно судорожно-тревожная, от природы умная и образованная мужем, в гостиных умела быть тиха, воздерживаться от гнева и всех дарить улыбками. Горе только тем, кои находились в прямой от неё зависимости: она была их мучительницей, их губительницей. Но подобно самкам всех лютых животных, чувство материнской нежности превосходило в ней всё, что вообразить можно.
У неё было два сына, которые оба походили на отца душой и сердцем, а старший даже и умом. Меньшой, малолетний, находился при ней; старшего Никиту, офицера Генерального Штаба, ожидала она с нетерпением из армии. Все радости, все надежды её сосредоточивались на нём, и он был действительно того достоин. К несчастью, поручила она образование его сорванцу, якобинцу Магиёру. Идеями, согласными с её образом мыслей, вкрался он в её доверенность и заразил ими воображение отрока, но не мог испортить его сердца. Не могла того сделать и мать, вливая в него желчь свою и раздражая его против верховной власти.
Я сказал, что она была богата; тогда пользовалась она только частью следуемого ей имущества. У неё жив был еще отец, осмидесятилетний скупой старец, сенатор Федор Михайлович Колокольцев, барон поневоле [170] . Долго, очень долго голос опытного, умного и злого старика увлекал в Сенате невнимательных или несведущих сочленов. Он уже слабел и вскоре потом умолк. Тогда дом разбогатевшей его дочери сделался одним из роскошнейших и приятнейших в столице. Встречая в нём почти всех моих знакомых, сделался я частым его посетителем. Что я после в нём увидел, увидать и читатели, если Записки сии не прекратятся.
170
Надеясь на кредит зятя, в коронацию Александра, Колокольцев изъявил желание получить графское достоинство. Государь, улыбаясь, пожаловал его бароном, и раздосадованный Колокольцев, даже в официальных бумагах, никогда не хотел употреблять сего титула.