Записки капитана флота
Шрифт:
Побеседовав довольно долго, он объяснил нам, что начальник много сожалеет, не имея прислать ничего хорошего, употребляемого нами в пищу. Хотя еще не настало время для рыбной ловли, однако он сегодня отправил две лодки оную промышлять. Сам Такатай-Кахи обещался с удачною ловлею приехать, не внимая нашим просьбам, что это будет лишнее для него беспокойство. «Не лишнее, – отвечал он, – первая вещь по нашему гостеприимному обычаю доставляется лично друзьям, каковыми вас я имею удовольствие признавать». Простившись с нами, поехал он на берег к речке, откуда ходил пешком до селения, по крайней мере, версты две.
На другой день по причине дурной погоды он к нам не возвращался; затем в следующий день, 16 числа, прибрел весьма рано утром, так что часовые увидели его не прежде, как уже он находился у речки в ожидании гребного нашего судна, что меня весьма много огорчило. По прибытии его на шлюп я перед ним извинялся, что заставили его некоторое время
Какое усердие оказывал нам почтенный Такатай-Кахи! Возблагодарить за оное я не имел способов, а довольствовался сказать ему: «Ты мне друг, и мы друг друга разумеем».
Обед был изготовлен ранее обыкновенного, ибо он часто поговаривал, что у него хороший аппетит. Он сел с нами вместе за стол: рыба с простою японскою чисто сваренною крупою была первым и последним блюдом. Он ел необыкновенно много. Я также давно не едал такой вкусной рыбы, приправленной, вместо всех соусов, чистейшею японскою дружбою достойного Такатая-Кахи. По окончании обеда пили за здоровье доброго начальника. К вечеру прежним порядком отвезли его на берег.
18 числа он опять к нам пожаловал для одной только дружеской беседы, жалуясь на большую на берегу скуку и на худое содержание от комиссионера компании купцов, имеющих сей остров на откупе, где он имел квартиру. По своему независимому духу это его чрезвычайно огорчало: он не мог вытерпеть, чтоб не выговорить о сем комиссионеру, и с ним поссорился. Выпросил у начальника тридцать человек курильцев и лесу построил себе досчатый особый домик, где, по его словам, со своими двумя матросами поместился весьма покойно и с великим торжеством говорил, что он теперь живет славно. О комиссионере и компанейских делах пересказывал с презрением и заключил кратким японским изречением: «Лицо надменное, а денег нет».
20 июля известили меня, что видят идущего из селения нашего тайшо (под сим именем он более был известен всем матросам). На японском языке слово тайшо означает командиров; с самого начала он меня так назвал, почему я сделал ему такую же учтивость, и с тех то пор мы стали друг друга величать тайшо. Скорое такое прежде условного срока возвращение я приписал одной только его скуке. Я даже не изъявил удивления, что он так скоро к нам возвратился. Мы сошли вместе в каюту. Он, сев подле меня на стул, начал вынимать из-за пазухи бумагу, оговариваясь с видом, не предвещающим ничего особенного. «Сейчас, – говорил он, – привезли из Матсмая сие письмо незапечатанное; на нем, кажется, русская надпись». Лейтенант Филатов, подле нас стоявший, подсмотрев вниз подписью в руках тайшо обращенное письмо, с восторгом воскликнул: «Рука Василия Михайловича!» Сраженный столь неожиданною радостью, я в молчании беру от друга моего тайшо письмо, признаю руку господина Головнина, по наружной величине оного думаю найти пространное описание двухлетнего его заключения и, развернув, вижу только три следующие строки:
«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Матсмае.
Сии радостные строки, освободившие нас от всякого сомнения о действительном пребывании всех наших пленных в Матсмае, прочитаны были мною на шканцах всей команде. К лучшему удостоверению многие из служителей сами читали их и признали руку обожаемого своего начальника, за что с восклицанием изъявили искреннюю благодарность почтенному Такатаю-Кахи. Всей команде дано было выпить по целой чарке водки за здоровье тех друзей, которых в прошлом лете мы почитали убитыми, и все готовы были на тех берегах окончить и свою жизнь.
При сем случае тайшо сообщил мне
Какой пример истинного дружества! Просвещенные европейцы, вы почитаете японцев коварными, злобными и мстительными, чуждыми сладчайших чувств дружества. Нет! Вы заблуждаетесь! В Японии есть люди, достойные имени человека во всем смысле сего благородного названия, и великие национальные добродетели, коим подражание не сделает нам стыда, а паче доставит большую похвалу.
Я сказал доброму Кахи: «Ты богатейший человек, ибо имеешь такого друга». – «Да, – отвечал он, – я счастлив, имея двух друзей». – «Двух! – промолвил я. – Какое множество!» Сия мысль чрезвычайно ему понравилась. В том же письме упомянуто, что во многих церквах друзья его совершали несколько дней особые служения о благополучном его возвращении. Сын заключает свое письмо тем, что как он был предметом разговоров по всей почти Японии, то общее мнение всех было, что ежели Бог сохранит его жизнь в России, он непременно будет возвращен, и для Японии последуют счастливые перемены. Утверждаясь на сем мнении, он (сын) не сомневался о его прибытии в Кунашир и отправил заблаговременно письмо, долженствующее много его утешить. Этот день был для меня наиприятнейшим в жизни. При отъезде нашего японского друга на берег команда изъявила желание прокричать ему: «Ура!» Что и было с восторгом исполнено.
26 июля Такатай-Кахи по приезде на шлюп уведомил нас партикулярно, что из Матсмая пришла почта, и в ответ на наше письмо едет сюда на императорском судне первый по матсмайскому губернатору начальник, при нем курилец Алексей и один из наших пленных русских. По мнению Такатая-Кахи, наш русский не мог быть офицер, как мы было все заключили, а верно матрос.
По времени отправления судна из Матсмая ему должно было сегодня или завтра сюда прийти. Через несколько часов было усмотрено, что оно приближается к заливу. Такатай-Кахи признал его по красному шарообразному знаку на парусе императорским судном. Корпус его был весь выкрашен красною краскою, борты завешены полосатою материею, на корме развевались три флага, каждый с особенным изображением; в кормовой же части утверждены были четыре большие пики с какими-то чернеющими на вершинах перевязками (по числу таких пик в Японии познается чин того, перед кем их несут). Из селения навстречу императорскому судну выезжали байдары под флагами. Каждая байдара подавала особый свой буксир, и все рядом буксировали оное судно к селению. При наступлении темноты нельзя нам было заметить, какая на берегу сделана была церемониальная встреча прибывшему начальнику. Такатай-Кахи, уезжая на берег, дал верное слово завтра к нам побывать и объяснить нам, по какой причине приехал сюда начальник.
В следующий день увидели мы его идущего вдвоем. Самого Такатая-Кахи мы тотчас узнали по привязанному к его сабле белому платку. В рассматривании другого также недолго затруднялись. Как они шли рядом, то высокий его рост по временам совсем заслонял от наших взоров малорослого нашего, но великого друга Такатая-Кахи. Все сказали, что идет один из наших пленных матросов. Здесь я не могу не описать той трогательной сцены, которая происходила при встрече наших матросов с появившимся между ними из японского плена товарищем. В это время часть нашей команды у речки наливала бочки водою. Наш пленный матрос все шел вместе с Такатаем-Кахи, но когда он стал сближаться с усмотревшими его на другой стороне речки русскими, между коими вероятно начал распознавать своих прежних товарищей, то сделал к самой речке три большие шага, как надобно воображать, давлением сердечной пружины, и оставил по крайней мере в девяти хороших японских шагах нашего малорослого Такатая-Кахи.