Записки нетрезвого человека
Шрифт:
Суды застойных лет. Михаил Хейфец, - не кинорежиссер, а учитель истории, который одновременно писал книжки об исторических героях, - сидел на скамье подсудимых и улыбался, бодро и комично. А грудь - как бы колесом. Ему было неловко перед знакомыми в зале суда, что он оказался в роли судимого народовольца, как бы героя...
Среди свидетелей был очень хороший писатель, молодой. Судья пытался в чем-то уличить и его, припугнуть, припереть к стенке, выставить на посмешище перед простыми хлопцами, которых привели сюда для атмосферы погоготать в нужных местах
Дело в том, что подсудимый попытался сочинить предисловие к стихам Бродского, который к тому времени свое уже получил и, как тунеядец, отрабатывал положенный ему срок на лесопова-ле. И вот Хейфец показал как-то черновик своей статьи другу, любимому всеми писателю, который теперь и дает показания на суде. Я понятно объясняю?
– Почему после прочтения статьи вы сказали подсудимому, что его посадят?
– спрашивает судья.
– Я выразился фигурально. Если, например, у меня кто-нибудь берет любимую книжку, я могу сказать: "Не вернешь - убью!" Но это же не значит, что я действительно возьму нож и...
Утомленный жизнью мозг судьи буксовал.
– Да о чем разговор-то, - продолжал свидетель, - о статье. Так ее ведь нет, есть черновик, который человек показал узнать мнение, я высказал ему свои замечания. Закончил бы он свою работу или нет, и как закончил бы неизвестно. Что же говорить о черновике?..
И далее пошел разговор, вопрос - ответ, вопрос - ответ. Человек по интеллекту примерно уровня средневековья (я имею в виду судью) и человек нового времени (я имею в виду свидетеля). И хлопцы, приведенные для гогота над диссидентами, тут, в зале суда, гоготали над судьей! Жаль, не увековечена эта беседа.
Суд неожиданно удалился на совещание.
Михаил Хейфец получил несоразмерный вине срок - четыре года строгого режима и два года ссылки. Думаю, на приговоре сказалась и обида суда на свидетеля.
Нынче что-то напало. Бежать, бежать... Отсюда - туда. От давних знакомых - к другим, незнакомым. А от других, незнакомых, - куда?
Никогда не толпился в толпе. Там толпа - тут я сам по себе. В одиночестве поседев, по отдельной иду тропе. Боковая моя тропа! Индивидуализма топь! Где ж толпа моя? А толпа заблудилась средь прочих толп.
Позвонили из ленинградского Союза писателей:
– С вами хочет встретиться американский писатель Олби - (о нем я тогда еще не слышал), - но с ним - один подонок из США. Он говорит по-русски и хочет, чтобы нашего переводчика не было. В общем, вам не следует встречаться.
Не надо, думаю, так не надо. Хватало и отечественных подонков, а низкопоклонством я не страдал.
Несколько раз звонил по телефону человек с акцентом. Жена сразу поняла, что это тот подонок, и отвечала, что меня нет.
А месяца через два я в Москве зашел в подвальчик "Современника", где студийцы собирались после спектакля. И вдруг Олег Ефремов говорит:
– Да вот же он!
И вот красивый черноволосый молодой человек поднимается мне навстречу и что-то говорит по-английски. Наш переводчик мне объяснил,
Сможем ли мы встретиться, когда они снова приедут в Ленинград? Конечно!
Про Олби мне уже рассказали, это был всемирно известный драматург-абсурдист, и приехал он в Россию с еще более знаменитым писателем Стейнбеком.
И правда, через некоторое время они - то есть Олби с подонком, говорящим по-русски, снова приехали в Ленинград. Наш переводчик позвонил мне рано утром:
– Эти подонки опять хотят встретиться с вами без меня. Давайте сделаем так: вы как будто случайно узнали, что они остановились в гостинице "Астория". И приходите туда к трем часам, как раз к обеду. А я - тут как тут. Иначе у меня будут большие неприятности, да и вам, честно говоря, зачем это?..
Черт с ним, думаю, так и сделаю, мне и переводчик не помешает, а уловки уже надоели.
Подонок оказался атташе США по культуре - высокий, белокурый, похожий на Вана Клиберна. Он был близким другом президента Кеннеди, которого недавно убили. Едва зашел разговор об этом, подонок вдруг залился слезами и ненадолго покинул нас. В "Астории" мы сидели за столом с американским флажком.
И вот мы разговорились. Обо всем, что они любили, что я любил, - о Пастернаке, о Шварце, об Окуджаве; американский подонок-атташе уточнял перевод нашего переводчика то на английский, то на русский. О политике мы говорить избегали. А когда я подошел к официантке, попросить еще чего-то, наш переводчик побежал за мной:
– Вы так и говорите! С ними никто так свободно не говорил! Они охренели. Они даже меня стали считать за человека!
Олби спросил:
– Когда вы пишете, о ком вы думаете - чтоб кому было понятно?
Я - не задумываясь:
– Всем!
– (Я представил солдата, который по увольнительной гулял с девушкой, и вдруг дождь, и он купил входные в театр...)
Они расхохотались.
Что такое?
– Я трачу много времени и сил, чтобы написать пьесу, - сказал Олби. Пускай зрители потрудятся и попытаются ее понять.
Потом мы пошли в театр Товстоногова, уже поздно. Вахтерша нас не пускала, мы перелезли через заборчик и с галерки посмотрели финал пьесы "Океан"...
Много позже я узнал, зачем был нужен Олби. Дело в том, что они со Стейнбеком прилетели к нам для того, чтобы в личном общении проверить правильность предварительного выбора писате-лей, которых по поручению Пен-клуба решили пригласить в Америку на полгода (тогда еще никто никуда не ездил). Кандидатуры были такие: Евтушенко, Вознесенский, Аксенов, Некрасов и я. Олби, как драматургу, следовало познакомиться со мной. Знакомство, как кажется, полностью удовлетворило нас обоих. Потом, из Америки, Олби писал своему другу-атташе, что это был лучший день, проведенный им за несколько месяцев в России.