Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
Шрифт:
Мне запрещено писать, но попробую.
В домашнем теплом платке, в толстых шерстяных носках, она была по-стариковски проста и прекрасна.
Жалуется, что отекают ноги.
Говорили обо всем на свете: о смерти Сталина и его похоронах, о постановлении 46 года. Анна Андреевна объяснила мне, что это уже не первое, а второе постановление на ее счет – первое состоялось в 1925 году.
– Я узнала о нем только в 27-м, встретив на Невском Шагинян. Я тогда, судя по мемуарам, была поглощена «личной жизнью» – так ведь это теперь называется? – и не обратила внимания. Да я и не знала тогда, что такое ЦК… [45]
45
Никакого особого постановления ЦК о поэзии Ахматовой, вынесенного будто бы в 1925 году, – не существовало. Ссылаюсь на сборник,
Судя по разговору Анны Андреевны со мною 19 февраля 1954 года, – о Постановлении ЦК 1940 года, т. е. о прямом запрете сборника «Из шести книг», ей известно не было, хотя неудовольствие начальства новой книгой она ощущала. (См. «Записки», т. 1, с. 234.)
Сильно сердится на Наташу Роскину: – Если она будет себя дурно вести, я перестану ее пускать. В последний свой визит она преподнесла мне несколько грубостей сразу. Она, оказывается, мелкозлая, а Виктор Ефимович уверяет даже, что она не совсем в уме. Все ее удовольствие – противоречить, спорить, отвечать наоборот. Точно нет иного удовольствия: понимать другого с полуслова, угадывать. Сил нет писать дальше.
8 мая 54 Я видела их обоих вместе – Ахматову и Пастернака. Вместе, в крошечной комнате Анны Андреевны. Их лица, обращенные друг к другу: ее, кажущееся неподвижным, и его – горячее, открытое и несчастное. Я слышала их перемежающиеся голоса.
Вообще слишком много сегодня: я слышала новые куски «Поэмы».
Все это во мне остро и живо, как незаслуженное внезапное счастье, обернувшееся бедой. Какой-то пир горечи, жалости и гнева. Может быть, записывать следовало бы не сейчас, а позже, когда все уляжется и понимать я буду яснее. Но я боюсь утратить верный звук. Лучше уж запишу сразу – пусть неразборчиво, комом, подряд.
Анна Андреевна приехала сегодня и позвонила. Ранним вечером я помчалась к ней.
Она встретила меня словами:
– Нам ничто не грозит, кроме появления Бориса Леонидовича.
Поспешно, без обычных расспросов и пауз, вынула из чемоданчика экземпляр «Поэмы» (на машинке и в переплете) и стала читать мне новые куски. Читала она одни только вставки – строки, строфы, – быстро переворачивая страницы и мельком указывая, куда вставляется новое – а я, от боязни, что не пойму и не запомню, куда – вообще ничего не расслышала и ничего не запомнила. На обратном пути проверяла, теперь проверяю – ни строки.
«1913 год» стал называться «Петербургская повесть».
– Как долго она вас не отпускает! – сказала я.
– Нет, тут другое. Сейчас я ее не отпускаю. Я пыталась рассказать все, что за этим вижу. Оказывается, вижу только я. Ну, может быть, вы. Теперь пусть видят все… А то Лидин ходит и толкует Бог знает как. Пусть теперь ему говорят: «Ничего там такого нету, вам надо лечиться…»26
Затем, спрятав «Поэму» в чемоданчик, рассказала мне увлекательнейшую новеллу – происшествие четырехдневной давности:
– Я позвонила в Союз, Зуевой, заказать билет в Москву. Ее нету. Отвечает незнакомый голос. Чтобы придать своей просьбе вес, называю себя. Боже мой! Зачем я это сделала! Незнакомый голос кричит: «Анна Андреевна? А мы вам звоним, звоним! Вас хочет видеть английская студенческая делегация, обком комсомола просит вас быть». Я говорю: «больна, вся распухла». (Я и вправду была больна.) Через час звонит Катер ли: вы должны быть непременно, а то они скажут,
Я предложила выход: найти какую-нибудь старушку и показать им. Вместо меня. Но она не согласилась.
За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый вам. Англичан целая туча, русских совсем мало. Так сидит Саянов, так Зощенко, так Дымшиц, а так я [46] . Еще переводчица, девка из ВОКСа – да, да, всё честь честью… Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? который? Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит? Сначала они расспрашивали об издании книг: какая инстанция пропускает? долго ли это тянется? чего требует цензура? Можете ли вы сами издать свою книгу, если издательство не желает? Отвечал Саянов. Потом они спросили: изменилась ли теперь литературная политика по сравнению с 46 годом? отошли ли от речи, от постановления? Отвечал Дымшиц. Мне было интересно услышать, что нет, ни в чем не отошли. Тогда отважные мореплаватели бросились в наступление и попросили m-r Зощенко сказать им, как он относится к постановлению 46 года? Михаил Михайлович ответил, что сначала постановление поразило его своей несправедливостью, и он написал в этом смысле письмо Иосифу Виссарионовичу, а потом он понял, что многое в этом документе справедливо… Слегка похлопали. Я ждала. Спросил кто-то в черных очках. Может быть, он и не был в очках, но мне так казалось. Он спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: «Оба документа – и речь товарища Жданова, и постановление Центрального Комитета партии – я считаю совершенно правильными».
46
Литераторы Е. И. Катерди (1902–1958), В.М.Саянов (1903–1959) и А. Л. Дымшиц (1910–1975) в ту пору были членами Правления Ленинградского отделения Союза Писателей.
Молчание. По рядам прошел глухой гул – знаете, точно озеро ропщет. Точно я их погладила против шерсти. Долгое молчание. Потом кто-то из них спросил: «Известно ли вам, что у нас пользуются большой популярностью именно те произведения m-me Ахматовой, которые здесь запрещены?» Молчание. Потом кто-то из русских сказал переводчице: «Спросите их, почему они хлопали Зощенке и не хлопали m-me Ахматовой»? «Ее ответ нам не понравился…» – или как-то иначе: «нам неприятен».
Мне было неприятно, что наши тоже стали называть меня «madame Ахматова». «Товарищ Ахматова» или даже Ахметкина гораздо лучше. В «madame» заключена смрадная мысль, будто существует некто «monsieur Ахматов»…
Таков был ее рассказ, повергнувший меня в смятение. Что же эти англичане – полные невежды, дураки, слепые или негодяи? Зачем им понадобилось трогать руками чужое горе? Людей унизили, избили, а они еще спрашивают: «нравится ли вам, что вас избили? Покажите нам ваши переломанные кости!» А наши-то – зачем допустили такую встречу? Садизм [47] .
От повествования Анны Андреевны у меня все заныло внутри. Я вспомнила ясно тот августовский день 1946 года. Я была в квартире одна, раскрыла газету, прочла и села плакать.
47
Официальный отчет об этом собрании, составленный секретарем ленинградского обкома Н. Казьминым, появился в печати без малого через сорок лет. См. публикацию Т. Домрачевой и Т. Дубинской-Джалиловой во втором выпуске журнала «Вопросы литературы» за 1993 год.
– Да, мне все сообщают про эту минуту, – сказала Анна Андреевна, – где, кто, когда прочел в газете или услышал по радио – как, помните, все рассказывали друг другу в сорок первом о войне. Какая была погода, что он в эту минуту делал…
В столовой раздался телефонный звонок. Никто не подходил. Я подошла.
– Это вы, Анна Андреевна? – спросил Борис Леонидович.
– Нет, Борис Леонидович, это Лидия Корнеевна.
– Наконец-то я вас слышу! Вы еще не уходите? Не уходйте, пожалуйста, я через полчаса на десять минут зайду.
Этого получаса я не помню.
Он пришел. В присутствии их обоих, как на какой-то новой планете, я заново оглядывала мир. Комната: столик, прикрытый потертым платком; чемоданчик на стуле; тахта не тахта, подушка и серое одеяло на ней; ученическая лампа на столике; за окном – нераспустившиеся ветви деревьев. И они оба. И ясно ощущаемое течение времени, как будто сегодня оно поселилось здесь, в этой комнате. И я тут же – надо уйти и нельзя уйти.
Комната наполнена его голосом, бурным, рокочущим, для которого она мала. Голос прежний, да сам он не прежний. Я давно не видела его. Все, что в нем было восторгом, стало страданием. «Август»: