Записки оперного певца
Шрифт:
Но вот однажды после «Демона» ко мне в уборную является немолодой человек с явно крашеными волосами и с подозрительно черной бородой. На нем непомерно длинный сюртук, необычайно яркий галстук, походка его какая-то кошачья, общий вид малосимпатичный. Он говорит с акцентом и скоро переходит на французский язык — не столько по необходимости, сколько, по-видимому, для эффекта. Он, дескать, очень удивлен разноречивыми отзывами по моему адресу и специально пришел их проверить. Речь его (пересыпается не очень мне понятными терминами, но льется она свободно, и его комплименты обретают плоть и кровь. У меня, оказывается, очень развито сознание
<Стр. 447>
замечательно натренирован выдох, превосходен купол и т. д.
Хорошо понимая, как мало я учился, что на сцене я пою всего полгода и не успел еще осознать все то, что моему «сознанию» приписывает крашеный человек, я принимаю его за какого-нибудь горе-педагога, о которых я писал в главе, посвященной киевским «магам», и небрежно спрашиваю, как его фамилия и почему он так авторитетно говорит о специальных вещах. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что крашеный человек — всеми уважаемый профессор пения, председатель Петербургского вокального общества С. М. Сонки, в прошлом отличный певец. Его книга уже была в моей библиотеке, но от чтения ее я воздерживался именно потому, что считал целесообразным до ознакомления с ней прослушать курс ларингологии в университете. Книга эта называется «Теория постановки голоса в связи с физиологией органов, воспроизводящих звук» и выдержала большое количество изданий, из которых одно появилось в середине двадцатых годов и до сих пор в какой-то мере сохраняет свое значение.
Через несколько дней я был у Сонки и откровенно рассказал ему, как меня удивило то, что он приписал мне полную сознательность в звуковедении, каковой на самом деле я не обладал. Сонки нисколько не удивился и ответил мне почти дословно следующее:
— Творцы великой болонской школы пения не располагали теми научными знаниями и возможностями, которыми располагает наше поколение. Тем не менее они собственной певческой практикой, в первую очередь благодаря замечательному слуху, создали метод обучения, при котором голосовой аппарат функционирует абсолютно естественно. Это же удается и некоторым современным педагогам и певцам. Очевидно, это удалось и вашему учителю.
Это показалось мне убедительным, и я попросил Сонки заниматься со мной. Он ответил долгим молчанием, после чего, обдумывая каждое слово, сказал:
— Я считаю, что вам лучше попеть годик на сцене, накопить какие-то впечатления от собственной работы и вернуться к вашему учителю Медведеву. Он сам пел несколько горлом, но он, по-видимому, хорошо слышал ваш голос и поймал секрет, как с вами нужно заниматься,
<Стр. 448>
именно с вами... индивидуально... С вашим голосом нужно обращаться очень осторожно... он мне почему-то кажется хрупким.
Сонки был очень серьезен, словно разъяснял табулатуру некоей черной магии. После разговора с ним я уже не удивлялся, что рецензенты путаются в самых простых вещах.
И я стал сам мысленно «писать» рецензии обо всех певцах, а потом и фиксировать кое-что в тех записях, которыми впоследствии воспользовался для своей книги. Я прихожу к выводу, что, пока у нас не будет необходимых научно обоснованных критериев, все впечатления от голосов и от пения будут крайне субъективными.
Не только пение в комплексе, но и само звукоизвлечение приходится, по-видимому, считать явлением не только физиологического, но и художественного порядка и потому, за небольшими исключениями,
Вокальная наука движется вперед чрезвычайно медленно, а оперные произведения последних десятилетий — особенно начиная с Вагнера и позднего Верди, — так же как неимоверно разросшиеся залы с одной стороны и составы оркестров с другой, требуют прежде всего больших и хорошо натренированных для длительного пения голосов. И так как мы должны всегда учиться, то, невзирая на разноречивость критики, мы должны и к ней внимательно прислушиваться, ища в каждом указании зерно пригодной для себя индивидуально истины.
* * *
О любопытных встречах с некоторыми из названных мной выше рецензентов хочется рассказать.
Зимой 1912/13 года в Петербург приехал семилетний дирижер Вилли Ферреро, впоследствии неоднократный гость Советского Союза. Его приезду предшествовала небывалая реклама, к которой музыканты отнеслись подозрительно. Нот вот накануне его первого выступления в Дворянском собрании назначается открытая генеральная репетиция, и я в половине девятого утра занимаю место в шестом ряду. Рядом со мной усаживается человек лет пятидесяти с проседью на голове и в бороде. Он почему-то нервничает, то надевает, то снимает золотые очки, часто
<Стр. 449>
протирает их, беспокойно ерзает и все время то кому-то кланяется, то отвечает на поклоны. Несколько раз он поглядывает на меня то очень дружелюбно, как будто что-то припоминая, то холодным взглядом, как будто отгоняя воспоминание...
В проходе неподалеку появляется А. К. Глазунов. И вскакиваю и кланяюсь ему, мой сосед приятно улыбается и делает то же самое.
И вдруг отец Вилли Ферреро выводит на сцену своего вундеркинда и ставит его на стол лицом в публику. Мой сосед сразу подается вперед, перестает что бы то ни было замечать вокруг и вперяет глаза в бледного, хилого, ангелоподобного мальчика. Шум в зале стихает, мальчик делает уверенный взмах, и оркестр начинает играть. Мой сосед издает довольно громкое «О, боже!», откидывается назад и, конвульсивно сжав мое колено, сквозь слезы шепчет задыхаясь: «Неужели это явь?» Слезы брызжут у него из глаз, очки запотевают, сняв их, он закрывает глаза, и я слышу два-три всхлипа.
— Успокойтесь, — говорю я ему. — Может быть, его гипнотизируют и никакого особого чуда нет. Смотрите, как его папаша с него не спускает глаз.
В это время мальчик останавливает оркестр и напевает флейтисту мелодию. Это действительно, действительно ни с чем не сравнимое явление, которого, думается мне, гипнозом не достигнешь. Я сам уж не владею собой, но сосед хватает меня за руку и шепчет:
— Ведь это же непостижимо, правда? А толпа молчит! — заканчивает он с возмущением.
— А что же ей делать? —спрашиваю я.
— На колени! — почти громко говорит он. Соседи озираются и шикают на него. Тогда он роняет голову на грудь и начинает почти спокойно слушать, время от времени поднимая глаза на чудо-мальчика и вытирая слезы.
В антракте он просит извинения за причиненное мне беспокойство и представляется: Вальтер, Виктор Григорьевич. Когда я называю свою фамилию, он быстро говорит:
— Я вас как будто узнал, но я был не в состоянии сосредоточиться, чтобы вспомнить вашу фамилию.— И тут же он перебивает себя и говорит: — Я видел его с игрушками в руках... Ведь он совсем ребенок!