Записки Петра Андреевича Каратыгина. 1805-1879
Шрифт:
В нашем доме жил в то время актер Жебелев (игравший постоянно роли холодных злодеев и хитрых интриганов, но в сущности человек теплый и доброй души). У него был родственник, служивший приказчиком в книжной лавке Плавильщикова; через его посредство он получал все свежие новости и немедленно передавал их своим жильцам-товарищам. Помню я, как однажды этот Жебелев прибежал с реляцией о какой-то важной победе над французами. Печатный лист был у него в руках; он остановился посреди двора, махал им во все стороны и кричал во всю мочь «ура!!!» Все народонаселение дома Латышева высыпало на середину двора и составило около него кружок; иные, не успев сбежать вниз, повысунулись из растворенных окошек, а восторженный вестник победы громогласно и отчетливо читал эту реляцию. Восторг был всеобщий. Все поздравляли друг друга. Мы, ребятишки, хотя ничего не поняли из его чтения, но, видя радость старших и наших родителей, которые сами были рады как дети, начали кричать вместе с ними «ура!» прыгать, барабанить и снова развернули свои знамена из полотенец и носовых платков.
С этого времени, сколько я помню, утешительные новости делались чаще и чаще; успех оружия повернулся в нашу сторону и, когда французы очистили Москву и началось отступление двунадесяти
На театре в это время играли постоянно пьесы или из старого репертуара, имевшие аналогию к тогдашним событиям (как-то: «Пожарский», «Димитрий Донской», «Освобожденная Москва» (Хераскова), «Казак Стихотворец»), или вновь сочиненные на этот случай. Между этими последними, я помню пьесу Висковатова под названием: «Всеобщее Ополчение», в которой участвовал маститый артист-пенсионер Ив. Аф. Дмитревский, сошедший со сцены уже лет 15 назад; он занимал роль управителя, отставного унтер-офицера Усерда. Заслуженный ветеран времен Екатерины был встречен публикой с шумным восторгом и растроганный старик, от волнения, едва мог докончить свою роль. Куплеты в честь Кутузова, Витгенштейна и Платова были петы тогда на сцене почти ежедневно. Из всех героев 12-го года эти три имени были самые популярные; но благодарность и признательность петербуржцев к графу Витгенштейну, после сражения при Чашниках, 19-го октября 1812 года, где он отрезал дорогу к Петербургу маршалу Удино и разбил его наголову, дошли до обожания. Стихи в честь Витгенштейна «Защитнику Петрова града» и проч. распевались в то время не только на театре, но и чуть-ли не на каждой улице.
Помню я также, когда, в 1813 году, ввозили тело покойного фельдмаршала Кутузова. Вся наша семья смотрела эту торжественную церемонию из дома Ефремовой (племянницы нашего отца), у Кашина моста, против Никольского собора. Народ еще у Нарвской заставы выпряг лошадей и вез траурную колесницу вплоть до Казанского собора. Все невольно утирали слезы и я расплакался навзрыд, глядя на других; меня насилу могли утешить.
В том же году, в декабре месяце, опасно захворала наша матушка воспалением легких. Я помню, что это было самое грустное время в моем детстве. Спальня матушки помещалась рядом с нашей детской и нам строго запрещались шумные игры. Хотя мы и не понимали всей опасности, в которой находилась тогда наша мать, но, слыша беспрестанно оханья наших нянек и видя грусть отца, нам веселье и на ум не шло. Старший брат наш, Александр, приезжая из корпуса по праздникам, рисовал нам солдатиков и мы, с шепотом, расставляли их на окнах и играли втихомолку. Так прошло недель шесть, если не более. Говорят, будто специальные наклонности обнаруживаются у нас в детстве, с первых годов, и что по этим наклонностям можно определить направление или способности будущего человека, т. е. к чему больше у ребенка охоты, на то и следует обратить внимание воспитателю. Если бы судить по первым наклонностям о нашей будущей карьере, то можно было подумать, что все мои братья непременно пойдут в военную службу, до такой степени мы в детстве любили военщину; между тем, мне и брату Василию пришлось нюхать порох только на театре, а два другие брата сделались скромными чиновниками, самыми тихими тружениками, которые, кроме перочинных ножей, не имели при себе никакого другого оружия. Сколько мне теперь припоминается, брат мои Василий в детстве не имел ни малейшей склонности к театру. Брат Владимир был самый резвый мальчик, сорви-голова, как говорится, но, с возрастом, эта энергичность стала простывать и нрав его принял флегматическое направление, но сердце его осталось детски теплое и доброе до самой смерти. Брат мой Александр был, напротив, характера несколько серьезного, сосредоточенного и таким остался во всю свою жизнь. При необыкновенной честности, он, кажется, не имел доверия к людям и его трудно было вызвать на откровенность. Этим свойством он больше всех нас походил на нашего отца.
Болезнь нашей матушки все еще была опасна; ее лечили три доктора: Кауберт, Сутгоф и Газинг, и теряли всякую надежду… Но судьба послала ей врача-спасителя… Это был молодой доктор Гаевский (Семен Федорович), который тогда только еще начинал свою (в последствии блистательную) карьеру. Известно, что для тяжко больных, при чахоточных началах, у нас, в Петербурге, вскрытие Невы бывает самое критическое время, и Гаевский говорил тогда, что если Бог поможет нашей матушке пережить этот опасный период, то он ручается за ее жизнь… Понятно, с каким мучительным нетерпением вся наша семья ждала этого рокового времени… Наконец, Нева вскрылась… прошло несколько дней благополучно… и все, окружающие больную, вздохнули свободнее…
Здесь я опять не могу не помянуть добрым словом князя Сумбатова, который, в продолжение болезни нашей матушки, бывал у нас почти безвыходно, ездил за докторами, бегал сам в аптеку за лекарствами и вообще помогал всем, чем только был в состоянии. Продолжительная болезнь нашей матушки истощила все денежные средства бедного нашего отца; все царские подарки, жезл, поднесенной сулиотами, и все сколько нибудь ценное было или заложено в ломбарде, или продано за бесценок. В это-то тяжелое время для нашего семейства кн. Сумбатов, чтоб помочь отцу, заложил свои золотые часы и шубу и ходил зимой в холодной шинели… Таких людей не много найдется в наше время, а князей — вероятию — еще менее…
Матушка, в апреле, видимо начала поправляться… С наступлением весны, Гаевский советовал отцу перевезти матушку куда нибудь на дачу. Отец нанял маленький крестьянский домик на Черной речке. Эта знаменитая в последствии речка тогда называлась просто Головинской деревней и не имела еще тех красивых дачных домиков, которые после там настроили. Там были тогда просто одноэтажные избы, оклеенные внутри цветной бумажкой, которые крестьяне отдавали в наем.
Десятка полтора таких домишков было по берегу Черной речки; позади их были огороды, огромная роща и сосновый бор, которые тянулся вплоть до нынешнего Лесного Корпуса. Помню я, что где-то тут протекал ручеек чистой воды, в котором мы иногда купались. Теперь, разумеется, не осталось и следов всего этого. Наступил май и мы стали собираться к переезду на дачу… Не
Помню я неизъяснимую нашу радость, когда наемная карета остановилась у нашего крыльца и нам с сестрой велели собираться на дачу. Матушка в то время могла уже сидеть в креслах. Все домашние наши засуетились: перину и подушки разложили вдоль кареты; мы с сестрой носили узлы и всякую мелочь; наконец матушку на руках снесли с лестницы и уложили на перине; мы с сестрой сели вместе с нею в карету и шагом поехали на дачу. Кн. Сумбатов с отцом сопровождали нас на дрожках. Тогда еще в Петербурге не имели понятия о шоссе: так легко себе вообразить, каково было ввести слабую, полуживую женщину по варварской мостовой!.. Кое-как дотянулись мы до Черной речки. Матушку вынесли из кареты и уложили отдохнуть от утомительного пути; меня с сестрой отец повел показать деревню. Я в первый еще раз был за городом об деревне я имел понятие только из детских книжек. Я был в восторге, все обращало на себя мое детское любопытство; я упивался сельским воздухом; любовался Невой, рощей, Строгановым садом, беспрестанно целовал руку отца и не чувствовал ног под собою от радости!..
Часов в 8 погнали стадо с поля; на шее у каждой коровы был тогда колокольчик; они подняли страшную пыль, проходя мимо нашего дома. Пастух заиграл в свой берестовый рожок; мычанье коров, разнотонный звон и звяканье их колокольчиков — вся эта сельская идиллия очаровала меня!
На другой день я проснулся прежде всех и побежал в рощу. Утро было дивно хорошо! Я упивался благоуханием свежей листвы и плавал в восторге! Нет, эти невинные, чистые наслаждения не повторяются уже в нашей грязной жизни! да и самого воздуха, которым я тогда дышал, не может быть теперь на Черной речке, потому что из соснового лесу понаделали дач, а березу срубили на дрова… не осталось и следов тогдашней простоты и сельского раздолья. Теперь там гнездятся чиновничий и купеческий люд; трактиры и питейные дома — чуть не на каждом шагу. В настоящее время Черная речка уже отжила свою счастливую пору. Частые пожары уничтожили большую часть красивых дач. В начале же 30-х годов она щеголяла своими обитателями: гвардейская молодежь, светские львицы тогда взметали пыль своими кавалькадами; Строгановский сад был сборищем петербургской аристократии; император Николай Павлович живал тогда на Елагином острове, стало быть, весь beau monde тянулся в ту же окрестность. На Каменном острове постоянно жил великий князь Михаил Павлович и все почти дачи этого острова принадлежали тогда нашим магнатам. На Черной речке тоже поселялись в ту пору люди, занимающие значительное положение в обществе. На Каменноостровском театре два или три раза в неделю бывали французские спектакли.
Матушке моей, благодаря майскому воздуху, становилось день ото дня лучше: она могла уже, хотя с трудом, выходить в небольшой палисадник, который был перед нашим незатейливым домом. Но предписанию Гаевского, она по утрам, пила шоколад Имзена и парное козье молоко и почти целый день проводила на воздухе.
В тот год лето было необыкновенно теплое. Недели через две, матушка могла уже выходить в рощу; мы с сестрой играли около нее и я воображаю, какие сладкие чувства наполняли ее душу в эти отрадные часы. Как она благодарила Бога, который не допустил ее детей осиротеть в таком нежном возрасте. Она любила нас более своей жизни! Она была всегда образцом нежной и чадолюбивой матери! Отец наш свободное от службы время проводил у нас на даче; но из города и обратно всегда ходил пешком; тогда, разумеется, не было ни пароходов, ни дилижансов, даже извозчиков едва ли была десятая доля сравнительно с нынешним временем. Из Коломны, где была наша квартира, до Черной речки составляло верст около 10-ти, по крайней мере, и отцу такая экскурсия была нипочем; он был удивительно неутомим и легок на ногу; даже под старость, иногда, возвращаясь с прогулки, он изумлял нас рассказом о своем маршруте; он был необыкновенный ходок, — только по службе не мог уйти далеко. Чуждый низкопоклонства и искательства, он был строгой, безукоризненной нравственности; честная гордость его души всегда возмущалась, видя или несправедливость начальства или двуличность его закулисных товарищей. Малейшее опущение по службе ему всегда казалось преступлением, он был чистый пуританин; понятно, что подобные люди никогда не проложат себе выгодной дорожки.
В домашнем быту он был строг и точен во всех своих делах и поступках. Честность, справедливость и глубокая религиозность (без ханжества) были лучшие его достоинства. У него постоянно была расходная книга, куда записывалась каждая истраченная трудовая копейка. Приведу здесь, для примера, один случай: однажды умер портной (Разумов), который постоянно шил нам платье. Вдова его пришла после похорон мужа к нашему отцу и горевала, что покойник, по своей беспечности, в последнее время не записывал в книгу своих должников и оставил ее в совершенной бедности. Отец тотчас-же справился со своей расходной книгой, где оказалось, что и он еще не заплатил ему довольно значительную сумму, и тут же отдал ее вдове, которая бросилась целовать его руку.