Записки Петра Андреевича Каратыгина. 1805-1879
Шрифт:
Едва только его тучная фигура появилась на место нашего бражничанья, как все бросились, с криком и визгом, врассыпную. Сам же сбитенщик побросал на пол баклагу, кулек и стаканы и убежал опрометью из театра. В чем же заключалась эта закулисная комедия? Сбитенщиком нарядился поручик лейб-гвардии уланского полка Якубович (впоследствии известный декабрист). Он тогда, ухаживал за воспитанницей Дюмон (которая потом вышла замуж за актера Ефремова) и пришел на репетицию, чтоб передать ей любовную записку. Этот Якубович в молодости был отчаянный кутила и дуэлист.
По возвращении из славного похода в Париж, гвардейские офицеры того времени были большие повесы вообще, а уланы в особенности, и в скандалезную хронику Петербурга, вероятно, вписано много гвардейских шалостей и удалых похождений.
Помню я, как рассказывали в то старое доброе время один забавный анекдот: однажды ночью, после веселого ужина, разгульная компания офицеров разбрелась
Шалость Якубовича, кажется, не была доведена до Государя, и он за свой маскарад поплатился только пустой баклагой, разбитыми стаканами и расходом на закулисное угощение.
Во всех балетах того времени я участвовал в кордебалетной толкотне. На моей памяти Дидло сочинил и поставил: «Зефира и Флору», «Тезея и Ариадну», «Молодую молочницу», «Венгерскую хижину», «Рауля де-Креки», «Кору и Алонзо», «Калифа багдадского», «Хензи и Тао», «Тень Либаса» и много других. Вообще он ставил тогда по два, а иногда и по три новых балета в год. Деятельность этого необыкновенного хореографа была изумительна. Он, буквально, целые дни вплоть до ночи посвящал своим беспрерывным занятиям. Ежедневно, по окончании классов в училище, он сочинял или пантомимы, или танцы для нового балета; передавал свои идеи композиторам музыки и машинистам, составлял рисунки декорациям, костюмам и даже бутафорным вещам. Он был человек очень просвещенный, начитанный, и художник, вполне преданный своему искусству. Не легко было, подчас, совладать с ним и композиторам музыки для его балетов; тут бывали у них вечные столкновения, споры, и бедному маэстро приходилось по несколько раз переделывать, перекраивать, переиначивать свои произведения. Каждая репетиция нового балета с полным оркестром не обходилась без истории, и Дидло, зачастую, из одной лишней такты готов был разыграть страшную фугу! Кончалось иногда тем, что разобиженный композитор махнет рукой и убежит из театра.
Года через полтора после моего поступления в школу, определен был туда же Николай Дюр (впоследствии известный актер); он был моложе меня двумя годами и я, как опытный уже воспитанник, помогал ему добрыми советами и сделался его искренним приятелем. Дюр с детства готовился быть танцором, и действительно имел большие способности. Вскоре Дидло особенно им занялся и, конечно, жестоко его бил и мучил. Много было потрачено с обеих сторон и трудов, и времени совершенно бесполезно; вместо танцора он сделался прекрасным актером и комическим певцом.
Вообще, определить в детских годах направление таланта, или способностей, почти невозможно. Так, например, Сосницкий — тоже готовился быть танцором и уже занимал роли в балетах; потом, года за два до выпуска из школы, занялся механикой и хотел сделаться машинистом; но князь Шаховской, который тогда был член репертуарной части и учитель декламации, указал ему другое поприще, вытащил его из-за кулис на сцену, и Сосницкий сделался первоклассным актером. С Мартыновым была та же история: мальчиком он учился живописи у декоратора Каноппи, растирал ему краски, и конечно бы стушевался в его мастерской, если бы его также не надоумили попробовать счастья на другом поприще. Иногда случается и наоборот: в ребенке как-будто ясно виден зародыш драматического таланта, а потом из него выйдет косолапый фигурант, или безголосный хорист. В мое время, например, славилась воспитанница Плотникова, которая в детстве была развита не по годам, но с летами талант начал пропадать, и, войдя в совершенный возраст, она сделалась положительною бездарностью и затерялась в толпе хористок.
Еще у нас в то время был воспитанник Кондратий Дембровский (или Кондра, как его выставляли тогда на афишах), который также в детстве обещал сделаться замечательным танцором; но малый рост и некрасивая наружность преобразили его в ничтожного фигуранта.
Однажды мы в длинном фургоне (называемом линией, форма которой и теперь еще не исчезла) возвращались с репетиции. Тогда против Большого театра жил некто камер-юнкер Никита Всеволодович Всеволожский, которого Дембровский учил танцевать. Это было весною, кажется, в 1818 году. Когда поровнялся наш фургон с окном, на котором тогда сидел Всеволожский и еще кто-то с плоским, приплюснутым носом, большими губами и с смуглым лицом мулата — Дембровский высунулся из окна нашего фургона и начал им усердно кланяться. Мулат снял с себя парик, стал им махать над своей головой и кричать что-то Дембровскому. Этот фарс нас всех рассмешила. Я спросил Дембровского: «Кто этот господин?» и он отвечал мне, что это сочинитель Пушкин,
Вот случай, когда мне в первый раз довелось увидеть нашего поэта. Дембровский сам пописывал кое-какие стишки и был страстный поклонник Пушкина; он, бывало, приносил к нам в школу рукописные его эпиграммы, экспромты и послания. Как-то раз, после веселого обеда у Всеволожского, Пушкин вызвал Дембровского написать на него эпиграмму. Эпиграмму на Пушкина!!! Гигант вызвал карлика на борьбу с собою. Разумеется, бедный фигурант долго отговаривался от этой опасной чести, но наконец рискнул и написал какую-то пошлость. Пушкин не задумался ответит ему и отпустил, в свою очередь, на Дембровского такую эпиграмму, которая его, беднягу, совершенно уничтожила.
Сколько мне помнится, в эпиграмме Дембровского было сказано что-то о некрасивой физиономии Пушкина, и вот что отвечал ему Пушкин:
Когда смотрюсь я в зеркала, То вижу, кажется, Эзопа, Но стань Дембровский у стекла…Остальное неудобно для печати.
Теперь я поведу речь о знаменитом актере, который долго, как солнце, блистал на театральном горизонте, но в это время был уже на закате своего славного поприща. Я хочу сказать об Алексее Семеновиче Яковлеве. Это, действительно, был необыкновенный артист; умный, добрый и честный человек; но, к несчастью, русская широкая его натура была слишком восприимчива и неудержима, и он, с молодых лет, предался грустной слабости, которая так обыкновенна в русском человеке и которая часто заставляет его преждевременно зарывать свой талант в землю! Много много на святой Руси погибло гениальных людей от невоздержанности и разгульной жизни! Ни светлый ум, ни воспитание, ни доброе и благородное сердце, ничто не в состоянии их удержать от пагубного увлечения! К числу таких жертв принадлежит и Яковлев. По словам моего покойного отца, эта несчастная страсть появилась у Яковлева после первой его поездки в Москву (кажется в 1805 или 1806 году); там попал он в общество богатых и разгульных купцов, которые были в упоительном восторге от прежнего своего собрата (Яковлев был из купеческого звания); они задавали чуть не ежедневно в честь своего гостя обеды, пирушки и попойки, и положительно споили своего любимца!
Купеческие симпатии к артистам всегда имеют такие грустные последствия. Не один Яковлев, на моей памяти, сделался жертвою этих ценителей искусства.
Несчастная страсть к вину довела бедного Яковлева впоследствии до белой горячки, и однажды (именно 24 октября 1813 года) в припадке этой болезни, он перерезал бритвой себе горло; но вовремя поданная ему помощь спасла его от явной смерти; рану немедленно зашили и приняты были самые старательные меры для его излечения.
Эта грустная катастрофа, в тот же день, сделалась известна всему Петербургу. Все классы общества были проникнуты горячим участием и соболезнованиями к своему любимому артисту. Старшие воспитанники театрального училища, днем и ночью, поочередно дежурили у него на квартире в продолжении шести недель, и я помню, по рассказам моего отца, что когда, по выздоровлении, Яковлев вышел в первый раз на сцену (декабря 2-го того-же года) в роли Ярба (в трагедии Дидона, соч. Княжнина), то восторг публики дошел до исступления; театральная зала дрожала от рукоплесканий и в продолжении нескольких минут ему невозможно было начать своей роли. Наконец крики и рукоплескания умолкли; все с напряженным нетерпением ждали услышать снова знакомые звуки голоса своего любимца. Он силился произнести первый стих — и не мог. Растроганный до глубины души артист, может быть, в эту торжественную минуту вполне сознавал свою вину. Голос его оборвался, крупные слезы покатились по его щекам и он безмолвно опустил голову. Снова раздались рукоплескания и крики, и наконец, кое-как собравшись с силами, он начал свою роль.
В этот вечер, по словам его современников, он превзошел себя, а восторг публики был беспределен.
Рода два или три после этого происшествия, он, говорят, отстал от своей несчастной слабости и усердно нанялся своим искусством. Но, увы! широкая русская натура снова взяла свое, и закат его блистательного поприща, зачастую был отуманен губительным пороком.
Он умер 3 ноября 1817 года. На его надгробном памятнике написано:
«Завистников — имел; соперников — не знал»!