Записки социалиста-революционера (Книга 1)
Шрифт:
Получалась лестница, лишь ничтожная часть которой могла быть охвачена взором с той ее ступени, которая носила имя "человек". Одним концом эта лестница тонула где-то в "бездне низа", другим - в "бездне верха". И каждая из ступеней лестницы, казалась, повинуясь всеобщему закону бытия, самоутверждается в двусторонней борьбе - вниз и вверх. Она ведет как-бы наступательную борьбу вниз, подчиняя себе, как высшему единству, низшие величины; она ведет как-бы оборонительную борьбу вверх, отстаивая свою самобытность от опасности закрепощения высшей величиной. Опасность распада целого в пользу части и опасность утраты самостоятельности в пользу высшего {238} целого, - таковы стимулы вечной борьбы "на два фронта". И этот роковой, фатальный антагонизм казался единственным "законом жизни", перед которым дарвинские законы борьбы за существование казались лишь частичным и неполным проникновением в тайну бытия, и закреплялся в биологическом законе Эрнста Геккеля: "целое
Проблема этого антагонизма мучила меня не меньше, чем когда-то этическая проблема, а потом - проблема бытия внешнего мира и тяжбы "духа" с "материей". Что же? Неужели здесь нет и не может быть примирения, и распря личности с обществом - безвыходна. В это не верилось, с этим также не мог примириться ум, как не мог он при мириться с абсолютным разрывом бытия мира на несоизмеримые миры "субъекта" и "объекта". И как ни импозантно выглядела в обобщении Михайловского "борьба за индивидуальность", как ни основательны казались ее претензии па роль универсального мирового закона - "закона законов" - но мой ум постепенно освобождался из под ее власти С разных сторон подкапывался я под нее своими сомнениями. Целое тем совершеннее, чем несовершеннее части...
Но неужели же прикрепление людей к кастам дало бы более могучее социальное целое, чем будущее социалистическое общество, ос кованное на социальном равенстве. Конечно, нет Истинный расцвет всех потенций, всех сил, всех способностей каждой отдельной личности будет толь ко там, в свободной планомерной организации солидаризированным человечеством всех своих сил Значит, возможна же какая-то гармония между социальным целым и его частью; значит, ценою {239} принижения личности мы придем в конце концов, к вырождению, а не расцвету общества. Орудием закрепощения личности, по теории, является разделение труда; но разве без разделения труда и специализации возможно истинное, интенсивное творчество? А без творчества разве существует индивидуальность? Мир так огромен, что глубокое проникновение во всякий уголок способно захватить все силы человека. Да, ничтожен узкий специалист, забывший обо всем мире ради одного уголка; но ведь не менее ничтожен и поверхностный диллетант, обо всем знающий понемногу и ни в одной области неспособный ничего создать. Есть, стало быть, и здесь какое-то примирение, какая-то гармония: сочетание энциклопедизма в усвоении результатов чужой работы со специализацией в деле собственной работы, в деле изыскания и творчества. Значит, антагонизм не безусловен, значит из вековой распри есть выход. Общество и личность могут и должны так размежеваться, чтобы выиграли оба.
Но тогда откуда же взялась "обратная пропорциональность" между ними? Нет ли тут логического "порочного круга"? В чем принят критерий совершенства общества и личности? В разнородности, дифференцированности. Но ведь эти понятия относительны, и на одной ступени лестницы бытия "дифференцированность" представляет существенно иное, чем на другой. А если так, то правильно ли думать, что прогресс дифференцированности общества логически предполагает упрощение, возврат к недифференцированности личности. Повернем дело иначе, и подойдем к вопросу с другого конца. Не можем ли мы сказать, что всякое "целое" тем выше, тем совершеннее, чем больше его власть {240} над противостоящими ему условиями бытия, чем сильнее его способность творчески преобразовать эти условия. А если это так, если мерилом совершенства сделать способность к творческой работе - то не ясно ли что мнимый антагонизм личности и общества улетучится и творческая мощь социального целого окажется не обратно, а прямо пропорциональна развитию творческих потенций всех отдельных личностей. Да, это так: иначе и быть не может.
А как же Геккель с его знаменитым законом: всякое целое тем совершеннее, чем несовершеннее части. Долго вглядывался и вдумывался я в этот парадокс и вдруг разглядел в нем - невинную тавтологию. Слова Геккеля - святая истина, но вместе совершенно бессодержательная истина, если выговорить их целиком, без всяких подразумеваемых, без всяких сокращений. Все, что есть в них верного - это вот что: целое тем совершеннее сравнительно со своими частями, чем несовершеннее эти части - сравнительно со своим целым. О да, это так - и, право же, вовсе неудивительно, что так. Но целое вовсе не совершеннее сравнительно с другим целым того же порядка, если его части несовершенее сравнительно с частями этого другого целого... И я принялся проверять эти поправки на разнообразном биологическом и социологическом материале, перелистывая то Эспинаса, то Геккеля, то Спенсера, то Дарвина, путешествуя из царства протистов в историю цивилизации и обратно, и наконец удовлетворенно, с облегчением, вздохнул: да, так. И борьба за индивидуальность, и распри национального с классовым, общечеловеческого с {241} национальным, государственного с общественным, свободы с порядком и тяжбы личности с обществом - все это существует; но все это - муки родов нового, гармонического строя, все это - искания все больших и больших последовательных приближений к искомой гармонии; пусть окончательная и полная гармония есть идеал, в своей безусловности
Нам не надо мертвого в застывшем покое "рая" религиозных космогонии; это - расцвеченная мертвечина, это "гроб повапленный"; наш идеал - это якорь, забрасываемый нами далеко вперед, чтобы подтягиваться к нему, вновь перебрасывать и так дальше, дальше - без конца и без краю, пока у человечества "есть порох в пороховницах", пока его одушевляет дыхание "живой жизни".
С таким настроением, покончив теоретические счеты с индивидуализмом и анархизмом, с материализмом и идеализмом, я вышел из тюрьмы. Сначала я был буквально опьянен шумом жизни и движения. Я, казалось, не ходил, а летал, у меня словно крылья выросли на ногах. Не чувствуя двадцатиградусных морозов, в летней студенческой шинелишке, я обегал Питер - и почти никого не нашел из старых знакомых, развеянных налетом жандармской непогоды. Потом день протрясся в вагоне Николаевской железной дороги, и поздним вечером что называется, "с корабля на бал" - попал в Москве прямо на студенческую вечеринку. Новые лица... Новые речи... Москва была таки основательно выметена железною метлою Зубатовской охранки. "Событием дня" в разговорах был {242} прием Николаем II делегации земцев и его классическая анафема "бессмысленным мечтаниям" общества.
Как сейчас помню фигуру молодого кн. Д. И. Шаховского, тогда кончавшего или только что кончившего, если не ошибаюсь, Ярославский Демидовский Лицей. Нервный, подвижной, он возбужденно ораторствовал о "неслыханном оскорблении", нанесенном русской общественности. Я слушал, слушал, - и не вытерпел: желчь разлилась во мне, нестерпимо обидно стало слышать столько шуму из за такой мелочи, и я сорвался, как ужаленный, со своего места. "О чем вы говорите? О каком оскорблении? Неужели вы только теперь его почувствовали? Что случилось? Господам земцам, пришедшим на поклон, ответили невежливым пинком ногою. Вольно же им было ожидать чего-нибудь иного. И поделом: пусть вперед не суются припадать к ступеням трона ни с верноподданническим холопством, ни с либерализмом, причесанным и приодетым под дворцовую моду. Это вам кажется оскорблением? Да на Руси свистят розги, на Руси за смелую мысль гноят в тюрьмах, в России кормить голодающих запрещают, а за выколачивание из них недоимок - награждают; в России каждый день приносит нам новое оскорбление, перед которым глупая фраза коронованного недоросля - не более как шутка. Вся наша жизнь - да, вся жизнь - одно сплошное оскорбление, которое смывается не словами, а кровью. Поймите же, наконец, это, если вы люди, достойные звания человеческого." Это и еще многое в том же духе говорил я - бледный, возбужденный, почти исступленный. Среди присутствующих, сразу как-то затихших и ошеломленных, {243} пронеслось веяние чего-то, что могло быть вынесено только из под тюремных сводов, слышавших "Аннибаловы клятвы" целого ряда поколений обреченных.
Я не знаю, когда уехал бы я из Москвы и не довел ли бы я Московскую охранку до необходимости снова арестовать меня, если бы не жестокая простуда, от которой я совершенно лишился голоса. Вез этого я еще долго бы путешествовал из дома в дом, с собрания на собрание, с вечеринки на вечеринку, все так же пьяный свободой, пьяный воздухом, пьяный жизнью, призывающий к ненависти и борьбе. Больше не оставалось ничего, как ехать, проходное свидетельство и без того было просрочено. И вот, провожаемый немногими уцелевшими старыми московскими друзьями, я простился с ними и поехал домой, в Поволжье.
Первый, подготовительный период был за плечами. Едва достигнув совершеннолетия, я чувствовал себя, однако, вполне сложившимся, "подкованным на обе ноги". Наступал новый период. Предстояло вступить в жизнь, окунуться в ее глубины, коснуться самой - "почвы". То, что выработано было головным путем, предстояло применить к самой заурядной, провинциальной российской действительности. Я всеми силами души жаждал тогда этого соприкосновения с глубокими, подпочвенными слоями населения нашей огромной родины. Рабочие, ремесленники, крестьяне - словом социальные "низы", которым давно были посвящены все мечты и думы - притягивали меня, как магнит. "Вариться в собственном соку", в кружках молодежи, в радикальной интеллигенции - было чем-то, глубоко и бесконечно приевшимся. Силы, казалось, только копились в вынужденном бездействии одиночки и {244} теперь переполняли все существо, - требуя выхода, в жажде простора, на котором можно было развернуться...
Я был перед "экзаменом жизни". Я рвался на него, как на праздничное пиршество. Жадность к жизни обуревала меня, как никогда. Тюрьма великолепные шпоры и великолепное учебное заведение. Она закончила мое образование и она же сообщила мне хороший "заряд". И, вспоминая свое собственное тюремное заключение, я не раз не только без злобы, но даже с каким-то хорошим чувством думал об этих "тюремных академиях" царского режима, ежегодно "выстреливавших" в русскую жизнь ординарными и экстраординарными "выпусками" своих "питомцев"... И мне вспоминались гамлетовские слова: "Крот, ты славно роешь."