Записки Видока
Шрифт:
Я его поздравил с таким счастьем, и мы оба с жадностью набросились на еду. Мне давно уже не случалось так хорошо поесть, и я не терял времени понапрасну. Много бутылок было опорожнено; мы уже приготовились раскупоривать, кажется, седьмую, когда сержант вышел на минуту и тотчас вернулся с двумя новыми собутыльниками — фурьером и фельдфебелем. «Тысяча чертей! Я люблю общество, — кричал Дюфальи, — и вот завербовал двух новых рекрутов!»
Глава шестнадцатая
Дюфальи придерживался того мнения, что речь свободнее льется, когда смачиваешь глотку. Конечно, он мог бы заливать свой рассказ водой,
Дюфальи и я остались вдвоем; он задремал, опершись на стол, и вскоре раздался богатырский храп, а я тем временем предался размышлениям. Прошло часа три — он не просыпался. Наконец, выспавшись, он удивился, обнаружив, что не один. Сначала он различал меня сквозь туман, застилавший ему глаза, но винные пары вскоре рассеялись, и мой сотрапезник узнал меня. Приказав подать себе кружку черного кофе и опрокинув в нее целую солонку, он выпил эту жидкость маленькими глотками, потом встал, шатаясь, и повис на моей руке, увлекая меня по направлению к двери; поддержка была для него более чем необходима.
«Ты тащи меня на буксире, а я буду лоцманом. Видишь телеграф? Что он говорит, задрав кверху руки? Он извещает, что Дюфальи плывет против ветра… Не беспокойся, он не собьется с пути!.. Вот мой компас! Нос к улице Рыбаков, вперед!»
Дюфальи обещал дать мне совет, но в настоящую минуту он был решительно ни на что не годен. Мне ужасно хотелось, чтобы он пришел в себя; к несчастью, движение и свежий воздух оказали на него обратное действие. Спускаясь по большой улице, мы не пропускали ни одного дрянного кабачка; повсюду мы делали более или менее продолжительную остановку. Каждая остановка еще более увеличивала груз, который я волочил с таким трудом.
«Я нализался как подлец! — повторял время от времени мой спутник. — А я ведь вовсе не подлец, правда, дружище?»
Двадцать раз я уже решался отвязаться от него, но трезвый Дюфальи мог быть для меня спасательным кругом; я вспомнил его битком набитый кожаный пояс, сознавая, что у него должны быть источники доходов, помимо скудного жалованья сержанта. Дойдя до площади Альтон, напротив церкви, он решил вычистить сапоги. «Ваксы, первый сорт, слышишь?..» — приказал он, поставив ногу на, скамейку чистильщика. «Слушаю, господин офицер», — ответил чистильщик. В эту минуту Дюфальи потерял равновесие, я поспешил поддержать его.
«Эй, земляк, ты боишься боковой качки, что ли? Не беспокойся, у меня ноги покрепче твоих, недаром я моряк!»
Между тем чистильщик быстрыми взмахами щетки вымазал весь его сапог ваксой.
«А окончательный глянец завтра!» — сказал Дюфальи, кладя су в руку чистильщика.
«Ну, от вас не разбогатеешь, франт». — «Что за пустяки он мелет? Берегись, не то как дерну тебя сапогом!» — Дюфальи замахнулся, но его шляпа, съехавшая на затылок, упала на землю, ветер погнал ее дальше по мостовой; чистильщик побежал за ней и принес обратно. — «Шапка-то и двух су не стоит! — воскликнул Дюфальи. — Ну да все равно — ты добрый малый. — Порывшись в кармане, он вытащил горсть гиней. — Бери, выпей за мое здоровье…» — «Премного благодарен, господин полковник», — ответил чистильщик, который давал клиентам чины в соответствии с их щедростью. «Теперь, — сказал Дюфальи, который, по-видимому, начинал приходить в себя, — я должен повести тебя в места
Я решился сопровождать его всюду; я только что убедился в его щедрости и знал, что пьяницы — люди самые благодарные по отношению к тем, кто ради них жертвует собой. Поэтому я позволял вести себя куда ему было угодно, и мы вскоре пришли на улицу Прешер. У ворот дома, нового и довольно изящного с виду, стоял часовой и несколько вестовых.
«Ну, мы пришли», — доложил он. «Как, сюда? Вы привели меня в генеральный штаб?» — «Что ты, шутишь, что ли, какой генеральный штаб! Здесь живет прелестная блондинка Мадлен, или, как ее называют, супруга сорока тысяч солдат».
Дюфальи пошел вперед и осведомился, можно ли войти.
«Ступайте прочь, — грубо ответил гвардейский квартирмейстер, — чего лезете, ведь знаете, что не ваш день сегодня». Дюфальи настаивал. «Ступайте, говорят вам, — повторил унтер-офицер, — или я вас отведу куда следует».
Эта угроза страшно меня испугала. Упорство Дюфальи могло погубить меня; между тем с моей стороны было бы неблагоразумно делиться с ним своими опасениями. Я ограничился тем, что сделал ему несколько замечаний, но он и слышать ничего не хотел.
Я уже потерял надежду сладить с ним, как вдруг он очнулся, услышав крик: «К оружию!» и торопливое замечание: «Канонир, улепетывай, вон плац-адъютант, вон сам Бевиньяк!»
Холодный душ едва ли оказал бы на моего спутника такое действие, как эти слова. Имя Бевиньяка произвело необычайное впечатление и на всех военных, выстроившихся фалангой перед домом, нижний этаж которого занимала прелестная блондинка. Они поглядывали друг на друга исподлобья, боясь шевельнуться, затаив дыхание от страха. Плац-адъютант, высокий сухощавый мужчина пожилых лет, стал их пересчитывать. Никогда я не видел его рассерженным до такой степени; на этом длинном худощавом лице с ненапудренной шевелюрой, уложенной двумя «голубиными крыльями», было написано крайнее недовольство и негодование на недостаток дисциплины. Гнев у него перешел в хроническую форму: глаза налились кровью, лицо исказилось, и по движению скул под кожей можно было видеть, что он собирается говорить.
«Молчать, тихо! Вы знаете порядки: одни офицеры, черт возьми! И каждый по очереди. — Потом, увидев нас и замахнувшись на нас тростью, он воскликнул: — А ты что тут делаешь, чертова перечница?» Мне показалось, что он собирается нас ударить. «Ну ладно, я вижу, ты пьян, — продолжал плац-адъютант, обращаясь к Дюфальи. — Лишняя рюмка — это простительно, ложись проспись. Живо с глаз моих долой!» — «Слушаюсь, ваше благородие!» — ответил Дюфальи, и, повинуясь приказанию начальства, мы снова спустились по улице Прешер.
Излишне объяснять, каким ремеслом занималась прелестная блондинка. Мадлен из Пикардии была высокой девушкой лет двадцати трех и обладала редкой красотой форм. Она гордилась тем, что не принадлежала никому полностью. По совести она считала себя собственностью целой армии: всех, кто носил военный мундир, она принимала с одинаковой благосклонностью. Она питала непреодолимое презрение к штатским. Не было ни одного буржуа, который мог бы похвастаться ее милостью; она пренебрегала даже моряками, которых обирала как липку, поскольку не воспринимала их как солдат. Потому ли, что Мадлен была девушкой бескорыстной, или по общей участи подобных ей особ — но она умерла в 1812 году в Ардрском госпитале в крайней нищете, но до последнего оставалась верной знаменам полка. Два года спустя, если бы пережила ужасную катастрофу при Ватерлоо, она с гордостью могла бы назвать себя «вдовой великой армии».