Записки жильца
Шрифт:
– Почему не сразу на Покровскую?
– Сразу нельзя. Дом ремонтируется, его наполовину разбомбили. Надо в объезд, а там уже на Покровскую попадем, или, по-новому, на улицу Антонеску.
Какие прелестные названия: Трехугольная площадь, Гулевая, Книжный переулок... Пожилой пассажир чуть не заплакал, увидев дома своего детства, с каменными навесами балконы на мифологических плечах титанов, женскую гимназию Бален де Балю... Недаром, уже приближаясь по железной дороге к городу и стоя у окна, глядя на красный недвижный вагончик, затерянный среди мокрого будяка и чабреца на какой-то сонной утренней станции, на жалкий базар, на женщин, улыбавшихся сквозь щелку платка
– Боже мой, Покровская церковь!
– как мальчик, восхитился пассажир.
Он восхитился бы еще сильнее, если бы видел, какой церковь была раньше, хотя бы год назад, - заброшенная, обворованная, зимою нетопленая, роспись на стенах висела пузырями. Теперь стены были выкрашены в голубую и белую краски, роспись возродилась, в греческом облике церкви младенчески сияли черты украинской мазанки, купола щедро золотились, ступеньки, поднимаясь с двух сторон, образовывали дугу, над ней был вход, а под дугой был нижний вход, и на паперти, как в давние хорошие времена, стояли нищие бабы и калеки нынешней войны, а над верхним входом Богоматерь с покровом смотрела на болезных детей своих лучистыми глазами.
"Почему два входа, внизу и наверху, странно, что я впервые это заметил, в детстве ни разу не обратил внимания", - подумал пассажир. Извозчик показал на церковь кнутом.
– Румынам надо спасибо сказать. Что правда, то правда.
– Прихожан много?
– Много. Особенно по воскресеньям, по праздникам. И молодых полно. Ровесники Октября сейчас далеко, воюют, а вот бывшие пионеры так и прут. Все церкви, какие остались, теперь действующие.
– Приятно слышать. А у нас в храмах пусто. Разве что свадьбу справляют. Ну и похороны. Я говорю о католичекких. Мы, русские, в свою церковь ходим. Но больше для того, чтобы не потеряться на чужбине.
Извините, конечно, за вопрос: вы из Дании приехали?
– Почему из Дании? Из Чехословакии. Но родился я здесь.
– Это видно без бинокля.
– Почему, однако?
– Нашего узнаешь хоть в Париже, хоть в бане. По выговору и личности.
– - Я здесь не был почти двадцать пять лет. Шутка сказать - четверть века.
– Ваше счастье.
– - Случайно, не слыхали, Чемадурова еще жива?
– Какая Чемадурова?
– Так мы же с вами едем в дом Чемадуровой.
– Это название такое. А что была на свете Чемадурова, я и не думал.
– Дом, по крайней мере, на месте?
– На месте. И место хорошее, и дом громадный, крепкий. В наше время разве так строят? С какой стороны подъедем?
– Лучше всего со стороны Николаевского проспекта, где был магазин Чемадуровой. Магазин церковной утвари.
– Не помню я такого магазина.
Но магазин не исчез, приезжий сразу его узнал, хотя над стеклянной дверью не висела вывеска с золотыми выпуклыми буквами на черном фоне и в окнах не светились милые обрядовые предметы, а из одного окна почему-то теперь торчала дымоходная труба. Здесь прошли его детские годы, здесь, когда он приходил из пятой гимназии, мать, всегда сердито, выдавала ему серебряную или бумажную мелочь, доставая ее своей пухлой рукой из кассы-конторки, и многое, многое вспомнилось ему, и, как поется в романсе, набежала искра на сухие глаза. Приезжий, потрясенный зрелищем родительского дома, отпустил, не торгуясь,
– Кто там?
– Гость, - с напускным весельем, волнуясь, ответил тучный приезжий.
– Женичка! Ты приехал! Дверь не заперта, толкни посильнее.
В последний раз она слышала его голос почти двадцать пять лет назад, но безошибочно узнала его, то был голос ее сына, старшего сына. И он узнал ее голос, хотя когда-то он звучал иначе - властно и резко.
Она лежала под двумя одеялами, верхнее было рваное. Видимо, в помещении было не очень тепло. Ее седая непричесанная голова опиралась на три подушки. Наволочки были не первой свежести. Из-под кровати выглядывал урыльник, наполненный мочой. Евгений Чемадуров, поставив на пол кофры и сбросив на них плед, наклонился над матерью, поцеловал ее дряблую, мокрую от слез щеку. Постель дурно пахла. Она перекрестила его, краем простыни вытерла глаза, они у нее, как и раньше, были маленькие, острые, умные.
– Приехал, Женичка, - повторяла она.
– Я так и думала, что, если живы, кто-нибудь из вас объявится. А я плохая. Но рада, рада. Возьми стул, вон тот, у стены, он покрепче, садись, рассказывай. Или позавтракаешь сперва? Я тебе скажу, что делать, у нас это непросто, а мне самой трудно.
– Мама, не беспокойтесь, я в поезде подкрепился. И вам кое-что привез съедобного. Вы ужасно живете, мама, никакого комфорта. Я подъехал прямо к магазину, думая, что скорее всего застану утром вас здесь, а не дома, наверху, оказалось все как-то не так. Квартиру отняли?
– Все отняли, все нажитое забрали. Да Бог с ним, нажитым. Я, Женичка, ухожу, умираю.
– Мама, не надо так говорить. А все, что отняли, я верну, дом верну, и все будет как нужно, может, вместе заживем.
– Хорошо бы. Как ты сам жил все эти годы? Хоть бы весточку о себе подал. Как в пропасть - ты и Жорж. Он живой?
– Живой. Я вам писал дважды, один раз в двадцать втором году, а потом лет через тринадцать-четырнадцать, когда в Праге советское посольство открылось, письма были рекомендованные, но остались без ответа. А еще писать я опасался, думал, причиню вам неприятности.
– Не получала я твоих писем. Где ты теперь живешь? Где Жорж? Постарел ты, ой постарел, Женичка.
– Мы оба в Карловых Варах. Теперь они опять называются Карлсбад.
– Знаю, бывала, еще до той войны бывала, водичку пила. А жили мы, я и твой папа, в гостинице, по-ихнему в отеле, высоко на горе.
– Вот-вот, водичка - она моя специальность. Я практикую при отеле "Глостер", это в конце той улицы, где курзал, источники.
– Там и сейчас рано утром, чуть свет, оркестр пиликает? И монашки со своими кружками приходят?
– Оркестр играет по утрам, и монашки воду пьют. А знаете, кто хозяин "Глостера"?
– Раз ты спрашиваешь, могу догадаться. Неужто Жорж?
– Он. Вернее, его жена.
– Она у него русская?
– Мама, вы Жоржа почти не знаете, уехал он от вас студентом. Он человек получился цепкий, зоркий, вперед смотрел. Немка его жена, судетская немка из Хеба. Мудрец Жорж.
– В каком смысле?
– А в том смысле, что немцы теперь хозяева мира. Не хочу скромничать, я неплохой врач, могу, положа руку на сердце, сказать, что больные меня ценят, но без Жоржа мои дела пошли бы хуже на чужбине. Он иногда суров со мной, но любя, по-братски суров. Он достал от солидных лиц письма к местным властям, деньгами, правда, в обрез меня снабдил: дом надо вернуть.