Запретный лес
Шрифт:
…и все последующие годы, с поры, когда мама пошла вразнос, а в извилинах моих проскочило стыдливо-робко первое подобие мысли – я жил, подспудно готовясь ко встрече с тобой. Я должен был подготовиться – при всей ненависти своей я отдавал должное тебе, как противнику, и понимал, что шансов у меня будет немного: с моим-то нельвиным нутром.
Я готовился, папа. Я должен был соответствовать – и потому брал за шиворот и силком тащил аморфно-пухлое тело в бокс, а затем в классику – туда, где меня могли сделать другим. Боялся и дрожал в тысячу раз более прочих – но не делать
Жил и питался ненавистью – эффективнейшим из придуманных топлив. Я должен был соответствовать, когда придет оно – время разговора с тобой. И я уродовал кулаки, получал то и дело в хлипкий свой нос, я света белого не видел от ноющих постоянно мышц и сухожилий – но страх перевешивал все. Страх, что когда он приступит, искомый момент – я окажусь не готов.
Позже мне взбрело в голову выучиться стрелять – и не было в Западном тире более прилежного ученика, чем твой непредъявленный сын. И армия не из легких, и стрельба не только по мишеням – продиктованный им же выбор.
В сущности, я должен был благодарен ему – страху. Именно страх дал мне уверенность бесстрашного человека. Именно страх научил меня важнейшему этому пониманию: не хочешь бояться сам – сделай так, чтобы боялись тебя. А что там у тебя внутри – поди знай! Посторонним вход воспрещен – никто и помыслить не мог, что за всей моей спортивной одержимостью, и готовностью безбашенной переть на любой рожон – сокрыт человек боязливый и робкий. Да что там – даже сам я порой забывал о том.
Всегда почему-то я был уверен, что рано или поздно мы обязательно встретимся – хотя уверенность эту до самой последней поры скрывал, как вяснилось, даже от себя. Я нарастил себе жесткое мясо мускулов, приобрел опасные навыки, укрылся броней здорового цинизма, я загнал ее, душу-мышь, поглубже в нору и держал там безвылазно – и все для того, чтобы не оплошать при встрече с тобой, отец.
Я справился – пусть и дрогнул-подался вначале. Тренировка – великое дело, и сознание своей правоты, однажды воротившись, уже не покидало меня. Своей и маминой правоты, отец.
Я ведь помнил, как помню и сейчас: мама сломалась потому, что доверяла тебе безгранично. Как еще можно доверять человеку, с которым работаешь под куполом без ничего? А когда ты прожигал жизнь с очередной юной сучкой где-то в Вегасе – ей, поверь, было очень одиноко. Нельзя, чтобы человеку было так одиноко. И теперь я, я хочу наблюдать его – твое предсмертное одиночество. Все получилось, как я втайне предполагал. Да что там – лучше! Еще до встречи нашей ты оказался повержен во прах – а что я?
Я справился – хоть и не скажу, что происходящее доставляло мне какую-то радость. Я справился и намерен был держать свою линию до конца.
СЫН МНЕ ОСТАЛОСЬ СОВСЕМ НЕДОЛГО – писал он. ПОГОВОРИ С НЕЙ ХОЧУ ЕЕ ВИДЕТЬ ПО-НАСТОЯЩЕМУ Я ЛЮБИЛ ТОЛЬКО РИТУ ПОЧЕМУ НЕ ПРИХОДИТ? ПОЗВОНИ ЕЩЕ ПУСТЬ ОНА ПРИДЕТ! – я разводил тяжелыми руками и обещал «еще раз» позвонить.
Разумеется, я никуда не звонил. Мерно громыхало на стыках, бордово-желтый вагон катился
Когда отец умер, я испытал сильное облегчение.
За девять часов до финального выхода он написал: ПОМОГИТЕ К СВЕТУ Я ЦИРКОВОЙ ДОЛЖЕН СТОЯ.
Вдвоем с Бармалеем мы поднесли невесомое тело к окну. Голова отца опускалась то и дело на подбородок или сваливалась на сторону. Жестами он потребовал блокнот и ручку. ГОЛОВУ ДЕРЖАТЬ ГОЛОВУ ****И Я ДОЛЖЕН ВИДЕТЬ – выпуская влагу из полузрячих глазниц, негодовал он, расцарапывая судорожно мел страницы – и мы держали.
Не знаю, что мог он там узреть: всюду, сколько позволял обзор с девятого этажа, был лес, лес, лес, подожженный у края багровым закатом. Вцепившись крючьями пальцев в дерево подконника, отец висел у нас на руках и беззвучно шевелил губами – пока силы его не иссякли окончательно. Не знаю, что хотел он увидеть – однако после того сделался ощутимо спокойней. Даже просветленность некую увидал я во взгляде – чего не случалось с ним уже давно.
ПРИХОДИ ЗАВТРА СЫН БУДУ ЖДАТЬ – написал он, но, уходя, я был почти уверен, что больше не увижу его живым. И когда в третьем часу утра мне позвонили из больницы – я нисколько не удивился: подспудно я ожидал звонка.
Позже, когда мы с Шабалиным-Бармалеем курили на сером крыльце, клоун сказал:
– Цирковой! Настоящий цирковой – таких мало сейчас… Держать, говорит, голову, и всё тут! А Рита так и не пришла, вишь ты…
Я видел, что Шабалин очень стар и сам, должно быть, скоро умрет. Странно было наблюдать слезы на лице клоуна – потрепанной, звероватой, публично-праздничной маске. Слишком долго, должно быть, он торговал своим лицом на арене, продавал, продавал его изо дня в день и, наконец, продал, а теперь уже не может, не имеет права распоряжаться им по своему усмотрению – так думал я, лишь бы о чем-то думать.
Ветер курил с нами на равных, мы зажгли еще по одной. Говорить не хотелось, да и не о чем было – говорить.
Когда я состарюсь, я тоже стану сентиментальным – размышлял я. Не будь Шабалин стариком, вряд ли он сейчас плакал бы. Кто ему, по большому счету, отец? Тень, химера, призрак из прошлого. Не самый добрый, сказал бы я, призрак. Конкурент и успешный соперник. Лить слезы, если на то пошло, полагается мне – но я же все сделал правильно.
А если ты прав – держи марку! Носи их без страха и зазрений совести – ясные глаза победителя. Нет, слез во мне не было, и страха не было тоже. Я испытывал сильное облегчение оттого, что умер отец – и только.
Понять своего демона – значит, почти победить его. Остальное лишь вопрос времени, а время у меня есть. Я молод, здоров, и, говорят, талантлив: после Зальцбурга я и сам склонен этому верить. Есть женщина, которая меня любит – а это, поверьте, немало. Есть мама, которую люблю я. Всё, что делалось мною в последнее время – это ради нее. Не скажу, что мне легко дались ежедневные визиты в больницу – но я знал, ради чего и кого это делаю. Ради Риты, Дюймовочки, мамы…