Зарницы красного лета
Шрифт:
С трудом вырвался Шангарей из этого тягостного мира видений, а когда вырвался, вновь, как и в первые дни на барже, со страхом начал думать о смерти. Сильно, крепко любил он жизнь, со всем, что окружало его с детства, он сжился надежно, и ему было жутко от мысли, что его вырвут из жизни, точно сорную траву с поля. Не сдерживая слез, раскачиваясь, Шангарей запел о том, как хорошо сейчас в полях, на воле и как но хочется умирать...
В глухой тишине трюма эта песня зазвучала с какой-то особенной, тихой, но надрывающей душу силой. В воображении смертников еще более ожили родные прикамские
Иван Бельский подполз к Шангарею:
— Ты, друг, помолчи-ка...
Но Шангарей продолжал тянуть свою песню, будто сматывал бесконечную нить.
— Вот прорвало его! — сказал Бельский.
— Пусть поет,— сказал Мишка Мамай.
— Очень уж длинно и тошно...
А Мамаю нравилась песня, и он жалел, что не может подтянуть татарину. Он сидел на снопах, прижав к себе голову Наташи, гладил ее волосы и тоже думал о воле. Думы неслись порывисто и бестолково. Изредка он что-нибудь говорил Наташе:
— На уток бы сейчас... На сидку.
— Да, хорошо,— покорно соглашалась Наташа.
— Сидишь, а тут тебе — шасть!..
А через минуту — о другом:
— А помнишь, как сидели у леса?
— Все помню.
— Кисет, вот он...
Баржа снялась с якоря и двинулась дальше вверх по Каме. Тяжело плескалась вода, в трюм врывалась прохлада, уже вечерело. Из темноты все еще струилась песня Шангарея, и в ней все отчетливее слышались .вздохи прикамских полей, их сиротские жалобы. Временами казалось, что песню поет уже пе Шангарей, а кто-то другой, и не в трюме, а где-то далеко-далеко...
Песни всегда возбуждали Мамая. Неожиданно схватив Наташу за плечи, он сказал глухо, с волнением:
— Что делают, а?
Наташа испугалась:
— Мишенька, молчи!
Но Мамай уже оторвался от нее, крикнул на весь трюм:
— Эх, мужики? Что делают, а?
Его сразу поддержали:
— Сейчас на ногах, через час — в могиле.
— Не дадут и могилы!
— Как собак...
— Лучше бы сразу, чем сохнуть...
— Ух, тошно! — пожаловался Мамай.
Бельский крикнул:
— Ты долго будешь точить?
— А ты спи, спи!
— Да что ты плачешься?
Но как ни сдерживал Бельский смертников, они заговорили по всему трюму. Стала быстро нарастать тревога. Смертники зашевелились, зашуршали соломой, начали ползать, бродить по трюму, собираться группами... Всюду назойливо, как мошкара, летали слова о смерти.
По палубе, стуча прикладом винтовки, прошел солдат. Гул голосов в трюме мгновенно замер. Часовой остановился на корме, кашлянул, щелкнул затвором. Этот звук камнем упал в трюм. Опять он всколыхнулся, заволновался. Покрывая голоса, Мамай крикнул:
— Слыхали? Сейчас начнут!
— А тебе что — доложили? — сердито оборвал его Бельский.
— А вот увидишь!
Кто-то истерично крикнул — и началась паника, какой пе случалось в барже никогда. Смертники заметались по трюму, путаясь в соломе и падая, послышались стоны и рыдания...
Баржа шла
На расстрел не выводили.
VIII
Буксир тяжко вздыхал, натягивая мокрый канат, и выбрасывал в меркнущее небо хлопья черного дыма. Позади баржи посилась чайка. Она то замирала в воздухе, раскинув тугие крылья, то стремительно бросалась вниз, чуть касаясь лапками воды, и опять, жалобно крича, набирала высоту. Чайка летела за баржей долго, сокрушенно покрикивая, словно хотела убедить поручика Болотова в чем-то важном, сокровенном. Бологое сидел на груде березовых дров, трепал за уши черную собаку и, чувствуя, как в нем возрастают поднявшиеся с утра смутные предчувствия близкой беды, сердито шептал;
=— Вот тварь! Что ей надо?
Хрипло крикнул буксир — чайка отпрянула, заметалась в стороне от баржи. Болотов поднялся и увидел: буксир заходил в излучину, а наперерез ему, к правому гористому берегу, торопливо двигалась рыбачья лодка. Но рыбак-старик все же не успел пересечь стрежень. Буксир опять сердито крикнул, и ему пришлось остановиться: лодку понесло вниз по стремнине мимо буксира. Болотов быстро подбежал к правому борту, вскинул руку:
— Эй, старина! Греби сюда!
Защищаясь ладонью от косо скользящих по реке лучей вечернего солнца, старик молча посмотрел на баржу с виселицей. Лодка покачивалась на встревоженной реке, в волнах билась ее большая тень.
— Эй ты, не слышишь?
— А-а? — тревожно отозвался старик.
— Давай сюда! Греби сюда, старый хрыч? — Болотов погрозил кулаком.— Оглох? Греби сюда, а то...
Лодка подошла к барже. Рыбак привязал чалку за лесенку, спущенную с баржи, разогнулся, опасливо посмотрел вверх — на Болотова, на виселицу, на черную собаку. Лодка шла, и левое весло, поставленное ребром, с шумом разрывало тугое полотно воды. Рыбак был рослый и сухой в кости, в коротком брезентовом пиджаке, облепленном рыбьей чешуей. Из-под выцветшего картуза с расколотым козырьком выбивались седоватые, ковыльные волосы. Но видно было, что старик еще крепок, как хороший дуб, у которого только вершину тронуло время. Это был Василий Тихоныч Черемхов. У ног его, на дне лодки, лежал связанный бечевой, израненный щалами 6 осетр; он вздрагивал, выгибал спину, покрытую тускло поблескивающим панцирем, раздвигал жирные щеки, оголяя густую бахрому ясабр.
Согнувшись над бортом, Болотов спросил:
— Осетра поймал?
— Вон, осетришко...— нехотя ответил старик и, чуя недоброе, сердито пошевелил усами.— Нынче хороших осетров еще не видал. А что?
— Давай его сюда!
Осетра? Это как — давай? — Василий Тихоныч бросил на поручика недобрый взгляд.— Нет, служивый, чтобы рыбку есть, надо в воду лезть. Слыхал?
Болотов улыбнулся:
— Вон что! Значит, поговорить хочешь? 4
— И поговорю! — резко ответил старик, решаясь, видимо, на все.— Ты не пугай меня! У меня, видишь, волос седой. Нет, не пугай! Не запугаешь щуку морем! Слыхал?