Зарницы красного лета
Шрифт:
— Так...— холодно заключил Бологое.— Значит, поговорить хочешь? Да? А ну, водяная крыса, лезь сюда! Лезь! Живо! Ну?
Голова Бологова вздрагивала на тонкой шее. Сухонький, затянутый в ремни, он стоял у борта, широко расставив ноги, и нервно хватался за кобуру нагана.
— Бери, что уж...— угрюмо проговорил Василий Тихоныч.
Подернув усами, он поднялся по лесенке, бросил на палубу, под ноги поручику, конец бечевы, которой был связан осетр. Бологов рывком поднял осетра на воздух. Осетр забился, растопырив розовые плавники. Василий Тихоныч сел в лодку, резко оттолкнулся от баржи и,
— Вот грабитель! Вот супостат! — ворчал старик.— Хоть бы бечеву, сукин сын, отдал! Нет, и бечеву забрал!
Старика душила обида.
Солдаты конвойной команды, увидев поручика с осетром, высыпали из кают, сгрудились около камбуза.
— Ловко!
— А хорош, шельмец! На пуд!
— Больше будет! У меня глаз наметан!
— Эх, и заварим ушицы, братцы!
Ефрейтор Захар Ягуков, толстяк с головой филина и мутножелтыми глазами, выхватил из-за голенища правого сапога нож, опустился па колени, хлопнул ладонью затихшего осетра:
— Руби дрова! Готовь ложки!
Ловко распоров широкое белое брюхо осетра, Ягуков начал осторожпо выбирать в чашку серо-сизую икру. Облизывая измазанные клейкой икрой руки, он встряхивал головой, покрикивал:
— Подвинь чашку! Дай соли!
Любуясь работой ефрейтора, Бологов приказал:
— На ужин уху! На всех!
Взгляд Бологова в эту минуту случайно остановился на тонкой бечевке, которой был связан осетр. Она валялась на палубе.
— Да, кстати, надо сбросить эти...— Бологов указал на виселицу.— Смердят уже. Пока уха варится, надо заменить. Веревки есть?
— Все вышли, господин поручик!
— Подайте, в таком случае, эту...
— Кто будет вешать? — живо спросил Ягуков.
— Сам повешу.
Через минуту два солдата — Терентий Погорельцев и Серьга Мята — подошли к виселице. Солнце уже спряталось за взгорьями, но над землей еще текли волны света, и повешенные — пожилой в лаптях и молодой с чубом — были ярко освещены. Серьга Мята поморщился:
— Верно, воняют.
— А крепкие как кремень были мужики,— вспомнил Терентий Погорельцев.— Крепкая порода! Ну, давай сбросим.
Петли обрезали, за обрывки веревок подтащили трупы к борту, сбросили в реку. Терентий Погорельцев обтер руки о штаны и пошел прочь, а Серьга Мята остановился у борта, долго задумчиво смотрел в желтоватую, мутящуюся пучипу реки и грустно думал: «Вот... поплыли... Господи! Кто их похоронит?» Губы Серьги были плотно сжаты.
IX
Заглянув в список смертпиков, поручик Бологов вышел из каюты, вертя на пальце ключ. Следом за ним потянулись солдаты — Ягуков, Погорельцев, Серьга Мята. Открыли люк. Из трюма баржи, залитого мраком, дохнуло сыростью и резкими запахами тлена. Бологов отвернулся, передохнул, потом решительно опустился по пояс в люк. В затхлой барже, как в подземелье, забился его голос:
— Михаил Черемхов!
В трюме стояла тяжелая тишина.
— Опять старая песня? — крикнул Бологов.— А пу выходи, не задерживайся! Живо! У каждого свои дела...
— Заработался, гад! — донеслось из глубипы трюма.— Обожди, дай сапоги и рубаху снять. На, Шапгарей, поси!
Баржа ожила. Замелькали силуэты людей, зашумела солома, и вдруг
Мишенька! Миша!
Поднялась разноголосица. Нельзя было понять, кто и что кричал. Мишка Мамай совершенно не соображал, что оп делал. Кажется, целовал Наташу; рыдая, она металась на соломе. Кажется, еще кого-то целовал, что-то говорил друзьям... Его опять позвали. В состоянии полной отрешенности, без всяких чувств, он пошел к лестнице, отстраняя в темноте десятки рук. Когда Мамай был уже у лестницы, его опять горячо ожег крик Наташи. Стиснув зубы, он взглянул на клочок вечернего неба и почти выбежал из трюма.
У люка остановился, передохнул, откинул со лба кудри. Вечер мягко крался по земле, ничем не нарушая окрепшей тишины. От высокого правого берега падала па реку тень. Там, в тени, уже светились бакены. На отмелях взлетали брызги, слышался плеск — хищные судаки гонялись за стаями сорожек. На за-плесках левого берега догорали осколки вечерней зари. Засыпали тальники. Далеко, близ одинокого осокоря, подпиравшего широкими плечами темно-синий шатер неба, уже мерцала вечерняя звезда.
Взглянув на Каму, Мишка Мамай внезапно почувствовал себя бодрее и тверже на ногах. Он торопливо, на лету, схватывал мелькавшие картины погожего вечера и звуки его — плеск рыб на отмелях, свист пролетавших уток, дремотный шепот тальников, далекий лай собак... Он быстро и отчетливо воспринимал всё великио и малые проявления жизни. «Ну вечерок!»— взволнованно подумал Мамай, вдруг пошатпулся и пошел, окруженный солдатами, к виселице, пошел, неровно переставляя босые ноги.
Поручик Бологое стоял у виселицы. Он был подчеркнуто спокоен, усталые равнодушпые глаза его светились тускло. Поручик держал в руках шляпу подсолнуха и неторопливо, без особого удовольствия щелкал семечки. То, что он не спеша вытаскивал из гнезд семечки и раскалывал их на зубах бесстрастно, вдруг приняло для Мишки Мамая сокровенный, тревожный смысл, и он взглянул на поручика, широко раздувая ноздри. Бологое бросил за борт шляпу подсолнуха, бросил так нарочито небрежно, словно старался дать понять, что вот так выбросит и жизнь Мишки — легко и бездумно. Указав на ящик, предложил:
— Садись, посиди...
Мамай молчал. Стоял он прямо, опустив окаменевшие руки, без рубахи, босой. Лицо у него осунулось и потеряло живой цвет, тонкие губы были плотно сжаты, а глаза темны и глухи, как ночь.
— Быстро изменился,— заметил Бологое и будто с сожалением вздохнул.— Смерти-то боишься?
— Дурак ты! — сказал Мамай спокойно.— Привязался как репей.
— А как ты...
Мамай вдруг сжал кулаки:
— Вешай, сволочь!
— Спокойно! Здесь не митинг! Сейчас повешу.
Бологое поднялся на табурет, начал привязывать тонкую бечевку за перекладину виселицы. Никто из конвойной команды пе умел так вешать, как он. Все солдаты делали это с какой-то воровской торопливостью, а он спокойно, не спеша, и, пока делал петлю, некоторые падали у виселицы замертво или теряли рассудок... Он и сейчас, не изменяя своим правилам, готовил петлю неторопливо — примерял, завязывал узлы, распутывал, снова завязывал...
Мамай не вытерпел:
— Завяжи калмыцкий узел!
— Калмыцкий? Пожалуй, верно.