Зарницы красного лета
Шрифт:
Так радостно началось лето восемнадцатого года в Прикамье. Но внезапно сюда налетели белогвардейские отряды. Они скакали к верховью Камы, вытаптывая травы и хлеба, грабя и разрушая деревни. Вслед за ними на Каме появилась баржа с виселицей. Двигалась она зловеще медленно. Там, где проходила она,
поднималось смятение: разбегался народ от пристаней, рыбаки прятались в протоки, заросшие тальником, девушки стремглав бежали в глубь поймы, бросая корзины с ежевикой и хмелем. На ночь баржа останавливалась в глухих местах, вдали от селений, и тогда над ней раздавались сухие выстрелы, крики и стоны. Утром баржа
II
Август был на исходе. Баржа с виселицей остановилась неподалеку от устья Камы. Маленький буксир, задыхаясь, дал несколько хриплых гудков и ушел в Богородск 5 за нефтью, а со всей ближней округи по проселкам белые каратели погнали к реке новые партии приговоренных к смерти — оборванных, избитых шомполами и нагайками. Их принимали на барже и бросали в трюм.
Буксир вернулся утром, когда еще дымилась река и в лугах жалобно покрикивали подавно поднявшиеся на крыло журавли. Из Богородска на буксире привезли Мишку Мамая — высокого, плечистого парня в грязной солдатской шинели, с завязанными назад руками. Пока с буксира принимали чалки, Мишка Мамай, встряхивая головой, откидывал рыжеватые кудри и угрюмо осматривал «баржу смерти» — так ее звали в Прикамье. На барже было тиха. По палубе, уныло опустив хвост, бродила черная собака-дворняжка. На огромной виселице едва приметпо покачивались двое повешенных. Один из них — пожилой, с небольшой лысиной, в полосатой рубахе и портах из домотканого холста, в разбитых лаптях; петля захлестнула его так, что он склонил голову и искоса смотрел в чистое небо. Другой повешенный, молодой паренек, без рубахи, босой, висел, опустив пышный чуб,
Бросили трап. Белогвардеец-конвоир подошел к Мамаю, взял за плечо:
— Ну, пошли, сокол!
— Не хватай! — вырвался Мамай.— Сам пойду.
На барже Мамая встретили солдаты. Молча оцепив, привели в каюту, у двери которой лежали ящики с пахучими яблоками. В каюте за столом, покрытым белой скатертью, сидел поручик Бологое — начальник конвойной команды. Оправив в стеклянном кувшинчике букет луговых цветов, он разорвал конверт с сургучной печатью и коротко приказал солдатам:
— Развяжите его!
Читал Болотов медленно, нахмурив брови. В бумаге коротко излагалась история Михаила Черемхова по прозвищу Мамай. Он из деревни Еловки, что на Каме, близ Елабуги, недавно мобилизован в армию. Полк, в котором находился он, действует на правом берегу Волги. Два дня назад разведка белых поймала матроса-болыпевика, по некоторым данпым — видного командира или комиссара. Михаилу Черемхову было поручено доставить пленного в штаб. Но он, сочувствуя большевикам, совершил тягчайшее преступление: матроса отпустил, а сам убежал с фронта. Его поймали, когда он, украв у рыбаков лодку, переплывал Волгу.
Растирая онемевшие руки, Мамай осматривал начальника конвойной команды.
Прочитав бумагу, Болотов откинулся на спинку стула, и Мамаю почему-то подумалось, что не только портупея его заскрипела, но и плохо слаженные кости. #
— Садись.
Глаза поручика, большие и туманные, тускло светились на бледном, болезненном лице. В них было столько усталости и равнодушия, что Мамай подумал: «Неподходящая у него должность. Ему бы на пасеке сидеть...»
Осмелев, Мишка дерзко сказал:
— Курить хочу. Давно без курева.
— Кури,— разрешил Болотов,— я окно открою.
Увидев у Мамая синий шелковый кисет, обшитый кружевами, Болотов с улыбкой спросил:
— Подаренный?
— Подарила одна...
— Любит?
— Вроде любит.
Болотов придвинул к себе кувшинчик с букетом и, нюхая цветы, бросил на Мамая короткий взгляд:
— Большевик?
ч — И не собирался в большевики.
— Что так?
— Не очень-то нравятся.
Болотов спрятал неясные глаза.
— А сам большевика отпустил.
— Оп не большевик. Из матросов.
— За что же отпустил?
— За что? За песни.
— Только не врать,— предупредил Болотов.
— Не веришь — не спрашивай.
— Я предупреждаю.
— И так знаю! Сказал: за песни!
Мишка Мамай так тянул цигарку, что она трещала. Табачный дым действовал на него, измученного бессонной ночыо, возбуждающе: поглядывал он колюче, отвечал резко, отрывисто. Болотов сразу определил: горячий, дикий парень, еще не объезженный жизнью. С такими людьми Болотов особенно любил иметь дело на барже: ему, от природы слабому, нравилось уничтожать этих сильных людей.
Он приказал:
— Расскажи подробнее.
— Могу,— согласился Мамай и затушил цигарку о подошву сапога.— Шли мы дорогой, степью. Он начал петь. Одну песню, другую. Я крикнул ему: «Замолчи!» А он и ухом не ведет, поет. Э, как пел! Я сам петь не умею, а песни люблю. Тут я задумался что-то, да и начал подпевать. У матроса этого голос чистый, льется, как ручей...
— Дальше что же?
— А дальше...— Мамай помедлил и досказал спокойнее: — Матрос этот, значит, запел: «Смело, товарищи, в йогу...» Запел так... Что там! Я и не помню, как начал подпевать. Только потом смотрю: идем мы рядом, обнялись и поем...
— Понятпо. Но как ты его отпустил? Точнее.
— Он сам ушел. Оборвал песню, посмотрел на меня, назвал дураком и пошел в лесок.
— Стрелял бы!
— Вот, значит, не стрелял...
— И сам побежал?
Мамай глазами указал на пакет:
— Там ведь написано! — Он вспомнил, как шел с матросом увалистой приволжской степью, как пел песни, и, внезапно опять нахмурясь, повторил, нажимая на каждое слово: — Там все написано...
Спрятав пакет за кувшинчик с цветами, Болотов сказал: