Зарубки на сердце
Шрифт:
Понемногу мы успокоились, стали спускаться к реке.
Улицы были пустынные – люди попрятались в домах. По дороге мимо нашего дома сновали туда и обратно немецкие мотоциклы и легковушки. К счастью, замки на дверях были целы и в доме все осталось на месте. Мама разожгла примус, накормила нас. Вскоре пришли тетя Нюра и Колька.
Я стал рассказывать Кольке, как немцы ловили курицу и расстреляли ее. Но Кольке было неинтересно. Он хвастался красивой немецкой коробкой из-под сигарет с блестящей (серебряной, как мы считали тогда) оберткой. Если отрезать от нее полоски, согнуть их вдоль и наложить на зубы, то получались серебряные челюсти. А это был шик.
Гулять
– Вот заразы! – зло сказал Колька. – А еще пионерки, наверно!
Сам-то он не был еще пионером, но, конечно, хотел им быть. А то, что девушки могли быть и комсомолками, – такого предательства он и в мыслях не допускал. Мы не знали, откуда и кто были эти девушки. Рассказали мамам своим, но и они не знали. А нам запретили даже на крыльцо выходить.
Спать мы отправились рано, еще в сумерках. Керосиновую лампу не зажигали (электричества у нас никогда не было). Несколько стекол в окне было выбито. Через эти дыры отчетливо слышались гудки и тарахтение машин на дороге. Это мешало сразу заснуть. Потом услышали пьяный хор из двух голосов:
Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была…– Вот нехристи! Прости их, Господи, – ворчала бабушка.
– Это газировщица Софья Рыжая с Прокопкой своим горланит, – заметила мама. – То раздерутся между собой, то вместе напьются и куражатся. Вот и сейчас, похоже, наклюкались.
Так прошел наш первый день под немцами.
ПЛЕННЫЕ
По-соседски к нам на кухню зашел дядя Петя – пожилой бородатый мужчина (тогда все, кому было за пятьдесят, казались мне пожилыми). Он ходил с палкой, хромал с Гражданской войны. Жил со своей женой через два дома от нас. Он был то ли дворником, то ли сам по себе присматривал за порядком в нашем квартале. Однажды он при мне поругал Кольку за шелуху от семечек, которую Колька выплевывал у колодца. До войны дядя Петя приносил нам елку к Новому году (за трешку, как говорил папа). Зимой мама брала у него подвозки – тяжелые хозяйственные санки, с которыми мама и я ходили в лес за дровами.
– Вернулись в дом, как я погляжу? – спросил дядя Петя. – Все ли в порядке? Все ли здоровы?
– Спасибо, пока здоровы, – ответила мама.
Дядя Петя присел на табуретку, достал кисет, свернул цигарку. Затянулся едкой махоркой:
– Ты читала ли объявления, что немцы везде расклеили? Завтра всем собраться велят на площади. Требуют выдавать евреев и коммунистов.
– Я неграмотная, объявления не читаю. И на площадь не пойду – с кем детей оставлю?
– Смотри сама, здесь я тебе не советчик. Зато, Настасья Павловна, советую походить за картошкой на поле у железной дороги, пока немцы его к своим рукам не прибрали. Зимой-то что есть будете?
– Да много ли унесешь на плечах-то?
– Я, так и быть, тележку дам самодельную. На нее целый мешок положишь.
– Спасибо, Петр Игнатьич. Вы частенько меня выручаете, дай Бог вам здоровья.
– Чего там! Вижу, как вы крутитесь, – сказал он, вставая.
Теперь все новости я узнавал только из разговоров взрослых. Радио молчало, газет никогда у нас не было.
Мальчишки-сверстники
С утра по дороге снова пошли наши солдаты. Только теперь они были пленные – шли в обратную сторону под дулами немецких автоматов. Еще более измученные, в ободранной одежде, с потемневшими от пыли бинтами. Многие шли босиком. Некоторые падали от усталости. Их подхватывали товарищи, не давая упасть на землю. «Шнель! Шнель!» – кричали немцы, готовые застрелить любого упавшего.
Редкие жители Старосиверской стояли на обочине. Молча смотрели и плакали. Некоторые пытались передать солдатам что-нибудь съестное. Тогда немцы грозно кричали: «Цурюк! Цурюк!» – и оттесняли их прикладами автоматов.
Мы всей семьей и Колька с тетей Нюрой сгрудились на крыльце. Тоня и мама тихо плакали. Бабушка осеняла крестом несчастных солдат. Они проходили совсем рядом с нашим крыльцом и печальные лица свои стыдливо отворачивали. Мама вынесла кастрюлю с отварной картошкой, старалась сунуть бойцам картофелины. Они торопливо, украдкой прятали картошку в карманы, не тратя силы на благодарность. Немец наставил автомат на крыльцо и грозно выкрикнул: «Пух! Пух! Мутер!»
«Как же так? – думал я. – Что же, любимые песни все врали?!» Я же хорошо помнил слова: «Ведь от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!» Или такие: «Мы железным конем все поля обойдем, соберем, и посеем, и вспашем. И врагу никогда, никогда-никогда не гулять по республикам нашим!» (Меня только смущал порядок слов: ведь надо сначала вспахать, потом посеять и собрать урожай.)
Сердце мое сжималось. Я со страхом вглядывался в бесконечные ряды солдат: вдруг увижу своего танкиста или других знакомых? Впрочем, командиров среди пленных не было видно.
Прошло часа два. Пленные все шли и шли. Мы устали от переживаний, пошли пить чай. За столом сидели молча, как на поминках. Даже Тоня не задавала вопросов.
Я послонялся по комнате без дела, повздыхал и снова пошел на крыльцо. Взял кастрюлю с остатками картошки. Колька был уже там. Пленные солдаты все шли и шли. Некоторым, кто оказывался рядом с крыльцом, я успевал сунуть картофелину. И вдруг Колька крикнул мне: «Смотри, смотри! Степка Оладушкин!» Потом в толпу: «Степка!!! Степка!!!» В среднем ряду оглянулся совсем молодой солдатик. Он был с палкой, хромал. Левый рукав гимнастерки был сильно надорван и белел нательной рубашкой. На исхудалом сером лице только оттопыренные уши да нос картошкой выдавали в нем когда-то грозного Оладушку, вожака старосиверских огольцов-хулиганов. Я до сих пор в любой момент могу с трепетом вспомнить тот обреченный взгляд голодного, затравленного зверька, каким он взглянул на Кольку. Взглянул – и сразу спрятался, затерялся в толпе от стыда. Ближайший немец схватил Кольку за ухо и крутанул. Да так, что Колька присел и скорчился.
Потом тетя Нюра смазала йодом надрыв на ухе, а Колька с обидой ворчал:
– Вот проклятый фашист! Жаль, что успел руку отдернуть, а то я пальцы ему откусил бы.
Я сочувствовал Кольке. Меня тоже била дрожь, хотя немец до меня не дотронулся.
Так близко, так реально войну и врагов я еще не чувствовал. Мама накапала мне валерьянки. Я пошел в комнату и долго плакал в подушку. Весь остаток дня я переживал и вспоминал историю этого парня.
Фамилия и прозвище Оладушка никак не соответствовали его натуре. Взрослые про него говорили, что он вор-карманник, отпетый хулиган, сидел в колонии. Что к нему и близко нельзя подходить, не то что дружить. Но он все равно оставался кумиром для всех пацанов, как малолеток, так и постарше. За малышей он всегда заступался. А если кому из старших и попадало от него, так безо всякой злобы и в меру.